Форум » ЗВЁЗДОЧКИ ПАМЯТИ » Имена » Ответить

Имена

Трак Тор: Писатели не первого ряда...

Ответов - 21, стр: 1 2 All

Алексей Ильинов: *РОБЕРТ ГРЕЙВЗ (1895 - 1985)* Роберт Грейвз (англ. Graves Robert von Ranke; 24 июля 1895, Лондон — 7 декабря 1985, Дейя, Мальорка) — английский поэт, романист и переводчик. Школьное образование получил в привилегированном учебном заведении — Чартерхаузе. Сразу по окончании школы, в 1914 году, с началом Первой мировой войны, уходит добровольцем на фронт. К концу войны получил воинское звание капитана. После войны, в 20-е годы XX столетия, учится в Оксфордском университете. Затем пробует преподавать английскую литературу в Египте. С 1929 года стал подолгу жить на острове Мальорка, Испания. В 1946 году практически переселился на Мальорку. В 60-е годы прочитал цикл лекций в Оксфордском университете «Искусство и принципы поэзии» (отдельное издание — Graves R. Poetic Craft and Principle. London 1967). Стихотворения, которые писал Р.Грейвс практически до конца жизни, прошли сложный творческий путь — от юношеского романтизма и увлечения модернистской поэзией, через так называемую «окопную поэзию», образы которой были навеяны страшными событиями мировой войны — к философски насыщенной поэзии последних лет. Творчество Роберта Грейвза: Грейвз Р. Мифы Древней Греции. — М.: Прогресс, 1992. Я, Клавдий (1934) - М.: Художественная литература, 1991 Божественный Клавдий «Простимся со всем этим» (1929) «Золотое руно» (1944) «Царь Иисус» (1946) «Белая богиня» (1948) «Сержант Лэм из девятого» «Действуй, сержант!» «Граф Велизарий» «Жена мистера Мильтона» Работы Роберта Грейвза (на английском) - http://www.gutenberg.org/browse/authors/g#a628 Источник: "ВИКИПЕДИЯ - Свободная Энциклопедия" *Роберт ГРЕЙВЗ "БЕЛАЯ БОГИНЯ"* Книга Роберта Грейвса (1895-1985) - поэта, романиста, фольклориста, переводчика, автора исторических романов и монографий по мифологии - представляет собой исследование древних религий и мифов, пропущенное через богатую поэтическую фантазию. Специалисты могут не соглашаться с методами и выводами Грейвса, но нельзя не поддаться очарованию его удивительного произведения, воссоздающего некий единый образ богини-матери, лежащий в основе всех мифологий. Книга Роберта Грейвза "Белая Богиня" в формате PDF - http://www.koob.ru/books/religion/belaya_boginya.zip

Алексей Ильинов: *МЕЖ ОСТРОВОВ* О Роберте Грейвзе, «Феях и Фузилерах», войнах, островах и богинях Роберт Грейвз (1895-1985) -- пророк Белой Богини, автор непревзойденных «Греческих мифов» и замечательных исторических романов «Я, Клавдий» и «Божественный Клавдий и супруга его Мессалина», ученый и переводчик, считал себя прежде всего поэтом. Предлагаемая статья не преследует биографических целей, ибо имеется немало подробных жизнеописаний Р. Грейвза, и призвана всего лишь привлечь внимание читателей к этому не самому популярному у русского читателя автору на примере его раннего поэтического сборника «Феи и Фузилеры» (1918). «Почему Грейвз?» -- пожмет плечами читатель, избалованный обилием англоязычной литературы и переводов с нее. Апеллируя к авторитетам, напоминаем: в 1962 г. Оден называет Грейвза «величайшим из живущих английских поэтов». Восхищаясь честностью великого поэта, рискнем согласиться с его оценкой. Вопрос: Почему Вы так охотно пишете о Риме времен Клавдия? Ответ: Потому что я был там! (Из интервью с Р. Грейвзом) I Ярким солнечным днем 24 июля 1895 года, в Уимблдоне, в добропорядочной и состоятельной викторианской семье родился мальчик. Его созвездие -- Лев, знак -- Солнце, в завершение блистательной триады младенец огненно рыж. Астрологические данные юного Роберта Грейвза фон Ранке, ибо именно так звали нашего героя, ярки и однородны, генеалогические -- противоречивы, биографические же отличаются изощренной симметрией. Он восьмой по счету ребенок в семье, но он же и третий. Восьмым он был у отца, стоявшего у порога своего пятидесятилетия Альфреда Персифаля Грейвза, школьного инспектора и малозначительного поэта ирландского бардического толка, сына ирландского Епископа Лимерикского. Третим же, по закону исключенного третьего, он был у матери, сорокалетней Амалии (Эми) фон Ранке, дочери немецкого профессора медицины, лет за пять до рождения Роберта отвергшей предложение премьер-министра Баварии с тем, чтобы выйти за вдовца с пятью детьми. Бабушка Роберта по материнской линии -- норвежского происхождения, дочь гринвичского астронома Людвига Тиаркса. Бабушка по отцовской линии -- шотландка, из семьи, выводящей свое происхождение от Роберта Брюса. С британской точки зрения, в жилах потомка-тезки знаменитого короля, кажется, не было ни капли истинно английской крови. Подобные случаи, впрочем, нередки. Отношение Роберта Грейвза к предкам менялось в зависимости от возраста и расположения духа. В детстве он гордится своей ирландской кровью. В автобиографическом «Прощании со всем этим» («Good-bye to All That», 1929) он говорит о непроходящем чувстве вины, связанном с тем, что ему приходилось обращать оружие против братьев по крови, и отдает откровенное предпочтение своим немецким корням. К 1957 году, когда Грейвз готовил новую редакцию упомянутой книги, он уже потерял на войне сына и довольно близко сошелся с несколькими евреями, испытывая стыд на этот раз от принадлежности к той же расе, что и нацисты. Чуть позже Грейвз заявил, что считает себя приемным сыном Уэльса, поскольку среди валлийских серых ягодных холмов прошло его детство. Наконец, пребывая в летах глубоко преклонных, Грейвз увлекается историей Шотландии и акцентирует родственные связи с этим народом. Большинство же биографов сходятся на том, что Грейвз, лицом более напоминая мать, был при этом безусловным духовным наследником семьи своего отца. Фамилия Грейвз происходит от норманнского «graef», что противоречиво переводится как «каменоломня», «источник сведений», «добыча» или «жертва». Первый угодивший в анналы Грейвз был полковником «круглоголовых», который, приняв деятельное участие в заключении Чарльза I в Кэрисбрукский замок (Carisbrooke), стал роялистом. Роберт, убежденный монархист (чему, вне сомнений, способствовала королевская кровь), одобрял перемену убеждений своего предка. Природа царской власти таинственна и сложна, но еще таинственнее и сложнее, по признанию Грейвза, генезис поэтического дара. Кому, как, за что он дается? Этот вопрос не берется обсуждать даже Грейвз или, по меньшей мере, не берется обсуждать его публично. Но на вопрос «что делать с поэтическим даром?» Грейвз дает жесткий ответ: служить и ждать приказаний, или, если угодно, слушаться внутреннего голоса. Британский поэт Роберт Грейвз большую часть отведенного ему времени провел на жаркой Майорке. Что общего у обоих островов? Оказывается, пейзажи сходны: те же серые холмы, изгибы береговой линии, оттенки морской воды. Балеары, южная тень Британии, с их очаровательно подавляемыми римским духом, но не подавленными древними верованиями, с их греческой ироничной изысканностью, с их карфагенской хищноватой основательностью, вряд ли были случайным выбором. Остров есть гораздо более адекватная модель мира, чем материк, особенно, если остров достаточно велик и расположен в Средиземном море. Если провести на карте Европы прямую линию, соединяющую Майорку с Лондоном, или, предположим, с Эдинбургом, то прямая эта, едва коснувшись Испании, перережет Францию пополам. Пожалуй, для того, чтобы перечеркнуть Францию подобным образом, было трудно найти более подходящую исходную точку, чем Майорка. Отметим это для себя. Упомянутое географическое обстоятельство, быть может, кое-что прояснит в дальнейшем. Тема симметрии звучит опять и опять, так же, как и тема наследства. Любой человек воспроизводит родителей не только генетически, но и отчасти биографически, ибо в биографии каждого повторяются специфические фамильные особенности. (В первом приближении отметим: отец Грейвза был поэтом, мать всю зрелую жизнь прожила на чужбине.) Одной из распространенных вульгаризаций этой ипостаси закона повторения может явиться, к примеру, Эдипов комплекс, природа которого куда более патриархальна, чем хотелось бы представителям венской школы психиатрии, и который здесь, к счастью, ни при чем. У Роберта Грейвза, как и у его отца, было две жены и по одинаковому количеству детей от каждой. У Альфреда Персифаля Грейвза, напомним, было дважды по пятеро детей, у сына его Роберта -- дважды по четверо. Но Роберт не был вдовцом. Период формального безбрачия, промежуточный и счастливый, связан с именем Лоры Райдинг (Райхенталь, Готтшалк, Джонс) -- поэта, критика, ведьмы, Музы -- эманации, как полагал Грейвз, Белой Богини. Но кто же это, Белая Богиня? Послушаем эксперта. «Белая Богиня -- одна из старейших богинь в Европе, Азии и Африке. Она белая в силу множества причин: белая в хорошем смысле и белая в плохом. Она побуждает поэтов писать стихи, она подвергает их суровым испытаниям, она заставляет их переживать адские времена, и если они не накладывают на себя руки или не порочат себя каким-то другим способом, она обходится с ними милостиво, и они отправляются в валлийский рай, что то же самое, что ирландский древесный рай. Она подвергает поэтов нескольким смертям, и когда они умирают, она нередко смягчается: и награда за страдания, причиненные чередой Белых Богинь -- встреча с Черной Богиней. Черная Богиня представлена в греческой мифологии образом Матери Ночи. Мать Ночь обитает в подземельи и воплощает мудрость, честь и справедливость. Перед ней восседает Белая Богиня и привлекает внимание к своим оракулам, стуча в медный барабан. Вот что происходит с поэтами. Судя по всему, выдержав все ее испытания, они попадают к Черной Богине. И способны, не испытывая мучений, рассказать о том, что им известно... Я надеюсь, что встречу однажды Черную Богиню (1).» Это выдержка из интервью с Р. Грейвзом («The Listener» 28 мaя 1970), в котором он, быть может, чересчур откровенен. Или же, напротив, сама Богиня потребовала от него этой обнажающей степени откровенности. Семидесятипятилетний Грейвз знал, о чем говорил, должны признать мы. Роберт Грейвз прошел свой путь просвещенного поэта, поэта-пророка от начала до конца, но, перед тем, как осознанно посвятить себя другим божествам, ему пришлось честно исполнить службу Аресу. II Юноша из хорошей семьи, вместо оксфордских аудиторий оказавшийся на полях сражений, Роберт Грейвз, казалось, был обречен разделить судьбу «потерянного поколения». Классическое времяпрепровождение представителей последнего состояло в том, чтобы, просиживая часами в барах и ресторанах, наблюдать беззаботно веселящуюся публику, не знавшую войны, и пьяно твердить, что после всего случившегося прежняя жизнь для них невозможна. Прежняя жизнь невозможна -- с этим безмолвно соглашается Грейвз, поэтому приходится умереть и родиться заново. Не все умели это сделать, не все знали, что это возможно. «Согласно примитивным европейским верованиям, только короли, вожди и поэты или колдуны имели привилегию возрождаться к жизни» (2). Примитивные европейские верования не столь уж примитивны, если вполне образованные люди были неспособны воспринять их хотя бы интеллектуально. Безнадежность -- довольно красивое слово, но слезливо-камерная тема безнадежности чужда Грейвзу. Жизнь и Смерть есть единственная поэтическая тема, согласно мнению валлийского поэта Алана Льюиса, разделяемому Грейвзом. «Для поэтического журналиста тем может быть много, но для поэта, как понимал это слово Алан Льюис, выбора нет.» (3) Первый сборник Р. Грейвза (1916) назывался «Сквозь пекло» («Over the Brasier»), во втором же -- «Феи и фузилеры» («Fairies and Fusiliers») -- божественное уже проникает в то, что осталось от прогоревшего дотла пекла. Богини Р. Грейвза зовутся пока феями, изящны и эфемерны, животворящую матриархальную мощь они обретут в какой-то из последующих жизней своего адепта, но их присутствие уже ощутимо. В стихах Грейвза есть восторг и смерть, прекрасные цветы и кровь, но в них нет слез отчаяния. Между тем, он, быть может, больше, чем кто-либо другой имел основания к тому, чтобы стать певцом безнадежности. В 1916 году на Сомме (вспомним о Франции, перечеркнутой линией, готовой зацепить Сомму) Грейвз был настолько тяжело ранен, что его признали погибшим, и его семье было отправлено письмо о его гибели. Командование признало ошибку, и капитан Р. Грейвз был вычеркнут из списков погибших и внесен в списки раненых. «Но я был мертв», пишет об этом Грейвз («Побег»). Ошибки не было. Умерший и (воз)родившийся возвращается с Елисейских полей и великодушно готов кое-что о них поведать. «Побег» представляется основным стихотворением сборника, самым откровенным, самым глубоким и... отчасти разочаровывающим. Цербер, Персефона, толпы голодных духов -- как будто, ничего нового нет. И значит это, что ничего нового, вероятно, быть и не может, зато к старому следует относиться к надлежащим почтением. Земной опыт небесполезен, когда имеешь дело с Цербером, -- об этом знали еще классические герои, не догадываясь, впрочем, прибегнуть к «всесильному маку» и не понимая, что если выволочь «милого пса» из Аида, то его место незамедлительно займет его кровожадный двойник. Закон несохранения нематерии, назовем это для себя, ибо с точки зрения смертного Цербер нематериален. Взгляд поэта, к голове которого притронулась сама Персефона (и который много позднее напишет лучшую по сей день книгу по греческой мифологии), на греко-римские сюжеты вполне согласуется с классической традицией. Меж тем, в ветхозаветных историях («Иона», «Голиаф и Давид») в поэтическом изложении Грейвза акценты заметно смещены. Стихотворение «Голиаф и Давид» заключает в себе неприятное пророчество. Сына Роберта Грейвза, погибшего во II мировой войне, звали именно Дэвидом. Просвещенному ли поэту не понять всего смысла этого имени? Роберт Грейвз -- рыжий царь-воин-поэт -- сам был Давидом в гораздо большей степени, чем его погибший сын. Вероятно, Роберт не чувствовал угрызений совести или же смирился с неизбежностью жертвы, ибо уже в «Белой Богине» (1955) спокойно замечает в скобках: «И святой Давид! -- как добавляем мы, верные королевские валлийские стрелки, ко всем нашим тостам первого марта» (4), -- Св. Давид, в довершение странностей, традиционно почитался в упомянутом полку. Грейвзу, как и пристало настоящему поэту, выпало несколько смертей. Хотелось бы верить, что та, и не последняя даже, но единственная, способная вызвать уважение и сочувствие у чиновников министерства внутренних дел, принесла умершему то, к чему он стремился. Девяностолетний седовласый благообразный старец скончался на Майорке в декабре 1985 года. Погода, вероятнее всего, была пасмурной. 1. Возьмем на себя смелость предположить, что существуют и обратные постижения. См., например, здесь о Черной Мадонне. 2. «Белая Богиня», Москва , Прогресс-Традиция, 1999, стр. 107 3. ibid., стр. 20-21 4. ibid., стр. 95 Элина Войцеховская Август-сентябрь 2000 Базель-Бордо Рекомендуемая литература: Роберт Грейвз, «Белая Богиня», Москва , Прогресс-Традиция, 1999 Роберт Грейвз, «Мифы древней Греции», Москва, Прогресс, 1992 Robert Graves, Raphael Patai, Hebrew Myths, McGraw Hill Paperbacks, New York, 1989 (first edition: Doubleday and Co., 1963) Источник: Портал "Лавка Языков" - http://www.spintongues.msk.ru

arjan: Решил не оффтопить с этой темой в разделе «Лицом к солнцу», ибо речь пойдет о прозе реалистической… Хотя, самобытные творения испокон веков стирали грани между жанрами и таковой первого упомянутого автора можно предположить между гиперреализмом и кибер-панком (если это не синонимы))… Итак, представляю недавно открытого прозаика - Егор Ченкин (не путать с героем Войновича)). Но прежде расскажу, как сам вышел на него и еще нескольких авторов Прозы… Все началось с неповторимой эротики Виктора Улина, фрагмент коей я увидел случайно и быстро нашел автора на именно Прозе, где буквально проглотил его потрясающую подборку прозы почти двух десятилетий - начиная с шедевральной «Хрустальной сосны»... Интуитивно оценив уровень Улина (моего сверстника), я уже не удивился его высочайшей репутации среди лучших прозаиков сайта – создавших там неформальный клуб новой прозы, как например: Кира Грозная: http://proza.ru/avtor/grosna (недавно вышла ее первая книга "Китайская шкатулка") Елена Тюгаева: http://proza.ru/avtor/neleh36 Джули Самозванка: http://proza.ru/avtor/julencia Олег Новгородов: http://proza.ru/avtor/dh222 и другие – ссылки взаимно закольцованы в Избранном друг-друга… Но сейчас хочу вернуться к Е.Ченкину, ибо он активно общается в прениях и уже заметно влияет на творчество коллег… Автор достаточно скрытен в отношении своей личности – навскидку так и не узнал его возраст (предположительно между 25-30). Но для любого возраста он показывает завидные и скрупулезные знания в различных областях - например, медицине… В последней же вещи «Научи меня прощать» он показал впечатляющее знание современной музыки и гитарной специфики... Именно этот рассказ сподобил меня начать эту тему: в отличии от сверстника В.Улина - кого я понимаю на уровне генов и легко прощаю ему защитную маску циника, ченкинский гипереализм каждый раз вызывает болезненный дискомфорт – о глубинных причинах коего я и хотел поговорить… В «Научи меня прощать» помимо безусловных авторских удач, как ненавязчивая картина мира носом и глазами собаки, узнаваемые образы героев - хозяйки пса, тяготеющей к мистике и ее циничного "гуру", гитариста-виртуоза и, одновременно, менеджера салона «Евросеть», - в эпицентр вещи помещена пространная лекция (и здесь ) об афганской войне с разбором фильма «9-ая рота»… Не хочу давать готовых аналогий и жду собственных оценок уважаемых коллег – читайте сами - право, проза Ченкина стоит внимания и затраченного времени! Итак, "Научи меня прощать"...

arjan: Виктор Улин - "ХРУСТАЛЬНАЯ СОСНА". АННОТАЦИЯ К РОМАНУ «ХРУСТАЛЬНАЯ СОСНА» Этот роман – эпопея, захватывающая достаточно длительный временной промежуток (с 1984 по 2000 годы) - является своего рода маленькой энциклопедией советской жизни, грубо сломанной на излете застойного периода самоуверенным идиотом Горбачевым. Так роман позиционируется мною – и так оценивается читателями – СЕЙЧАС. Хотя произведение писалось в несколько этапов. В 1985-1988 годах автор работал младшим научным сотрудником в Академии Наук СССР, и ежегодный летний выезд в колхоз воспринимал как добавочный отпуск. Тем более, что то была пора истинной молодости, счастливой наивности, незнания многих тайн жизни и иной системы ценностей. Среди которых, например, одной из высших считалась возможность сидеть у костра и петь песни под гитару. Первый вариант текста, написанный в 1988 году, явился собирательным фактологическим материалом трех лет и несмотря на в общем не сильно переделанный с тех пор сюжет, отличается лишь крайним благодушием и оптимизмом. В котором, увы тогда пребывал сам автор. Потом роман лег в папку. И лежал там вплоть до 2000-какого-то года. Потом я развязал шнурки, прочитал несколько первых страниц и понял, что эту рукопись НЕЛЬЗЯ хоронить. Ибо в нынешнем возрасте и с нынешним знанием я уже никогда не смогу так тонко передать ощущения окружающей природы и чувств своего наивного героя. Ощутив недоброе дуновение времени, я изменил мировоззрение героя и дописал последние части романа – где изобразил героя, не сломавшегося под прессом перестройки и хотя лишившегося радостей в жизни, но все-таки вкуса этой жизни не потерявшего. Финал романа может показаться надуманным какому-то ханже – но иного не может быть. В.Улин

arjan: Нина Катерли (по мужу - Эфрос) родилась 30 июня 1934 года в Ленинграде в семье журналистов. Мать, Елена Иосифовна Катерли, впоследствии стала писателем-прозаиком и была довольно известна в 50-е годы. Катерли - польская фамилия. Дед по матери Иосиф (Юзеф) Катерли происходил из небогатого дворянского польского рода, получившего русское дворянство в 700-тые годы после присоединения Польши к России. Отец - Фарфель Семен Самойлович, журналист, член Союза писателей, скончался в 1985 году. Отец был потомственным журналистом, его отец, известный репортер газеты "Речь" освещал в печати работу Государственного Совета дореволюционной России. Нина Катерли закончила в 1958 году Технологический институт им. Ленсовета и около 15 лет проработала инженером химиком-технологом. Писать прозу начала в конце шестидесятых годов. Первая публикация в 1973 году. Рассказ " Добро пожаловать" напечатан в журнале "Костер". Первая книга, сборник рассказов "Окно" - 1981 год, издательство "Советский писатель", Ленинград. Сборник "Цветные открытки" -1986 год, " Советский писатель", Ленинград. Сборник " Курзал", -1990 год, " Советский писатель". Сборник "Сенная площадь" - 1992 год, издательство "Позисофт", Санкт- Петербург. "Иск" - документальная повесть, 1998 год, Самарский издательский дом. Повесть "Возвращение" -"Звезда" N4 1998 год. Роман "Тот свет" напечатан во 2-м и 3-м номерах за 1999 год журнала "Звезда" и издан книгой. Помимо книг имеется большое количество журнальных публикаций рассказов и повестей, многие из которых переведены на иностранные языки и вышли за рубежом: в США, Франции, Германии, Японии, Китае, Венгрии, Чехии и т.д. Большое место в жизни Нины Катерли наряду с литературным трудом занимает правозащитная деятельность, ею написаны и опубликованы десятки газетных статей, посвященных борьбе за права человека, нацистской угрозе в России, положению стариков и проч. Сегодня Н. Катерли член Союза писателей Санкт- Петербурга, член русского Санкт-Петербургского ПЕН-клуба, член редколлегий журналов "Всемирное слова", "Читающая Россия", " Барьер", а также газеты " Литературные вести". Жизненное и творческое кредо: жить и писать не по лжи и делать максимум того, что подсказывает совесть.

arjan: Отсутствующий в сети рассказ «Старушка не спеша» отсканирован мной со сборника «Весть» 1989 г. Он продолжает описание уникального быта советских людей позднего застоя, начатое пронзительным рассказом Ф.Горнштейна «С кошёлочкой». А ещё, хотя и парадоксальная аналогия, увиделась его связь с повестью Пелевина – «День бульдозериста», на мой взгляд – лучшей иносказательной моделью нашего предперестроечного тупика… Нина Катерли Старушка не спеша РАССКАЗ Сегодня Лидия Матвеевна встает по радио, ровно в шесть, как вставала всю жизнь, пока работала в своей бухгалтерии. От дома больше часа автобусом и трамваем, а ведь надо было еще поднять Гришу, накормить, проследить, чтобы собрал портфель. Как там? — „Дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно..." Да... Это было ответственное время. Спустив худые ноги с постели на коврик, Лидия Матвеевна долго смотрит на портрет сына, висящий в простенке между окнами. Тут Гришеньке уже семнадцать, десятый класс! Ничего не скажешь, красивый мальчик: кудри, высокий лоб, твердые губы. Немножечко — нос, ну и что же? Зато глаза — все обращали внимание, прямо две черносливины... Но была плохая привычка — сутулился, так и не сумела отучить. Без конца повторяла: „Гриша, осанка, выправка!" И на лечебную физкультуру водила, а потом записались в кружок гимнастики... Бедный... Как-то он сейчас, что? Лидия Матвеевна медленно натягивает чулки, надевает платье. Торопится? Ни в коем случае! Врач предупредил: для сердца спешка — самое страшное. День предстоит нелегкий, вот и по радио только что передали: резко упало атмосферное давление воздуха, а нужно успеть все купить, потому что на три часа номер к невропатологу. Вот уж завтра придется сидеть дома, пенсионный день, а у них такие порядки — никогда не узнаешь, в котором часу принесут. Ведь и в газетах писали, а им хоть бы хны! Да. Завтра Лидия Матвеевна получит свои ежемесячные шестьдесят пять рублей. Сорок лет стажа, это вам не шуточки! Не очень-то густо, но кто жалуется? Жить вполне можно, надо только по одежке протягивать ножки. Первое — это, конечно, квартплата и коммунальные услуги. Если не жечь, как некоторые, стосвечовые лампочки, тут хватит за все про все пяти рублей. Значит, остается шестьдесят. Дальше — питание. Сколько, вы думаете, требуется пожилому человеку на питание? Полутора рублей вполне достаточно, к вашему сведению! Если опять-таки иметь голову на плечах и не устраивать обжорства. Лишняя еда в нашем возрасте — это, между прочим, лишние болезни. Самое основное — витамины, углеводы — умеренно. Утром всегда хорошо поесть творогу или каши, в обед на первое — постный суп, ну, а раз в неделю можно отварить и нежирного цыпленка — нельзя уж совсем так! Теперь на второе: тушеные овощи, блинчики (жарить только на подсолнечном масле, сливочное теперь одна вода — достижение науки и техники, да и цена — не разбежишься). Ну, а если повезло достать какой-нибудь съедобной рыбы, разве это плохо? Совсем не плохо! Рыба организму необходима, в ней фосфор и другие минералы, они питают мозг, спасают от склероза, а склерозы Лидии Матвеевне пока ни к чему. Болеть ей категорически нельзя — узнает Гриша, у мальчика сердце разорвется от боли за мать. В письмах Лидия Матвеевна всегда сообщает сыну, что чувствует себя вполне прилично и ни в чем не нуждается. Так что пускай Гришенька будет спокоен и знает: в случае, не дай бог, чего, мир не без добрых людей, а у нее очень отзывчивые соседи, всегда помогут... Ха! Эти „помогут". Догонят и еще раз... помогут. Только зачем зря расстраивать? Гриша соседей, слава богу, не знает — въехали только в прошлом году. Слева Шурка — нацменка из Ташкента, справа, в маленькой комнате, Лена и Сергей, молодожены. Оба низенькие, кругленькие, все время готовят себе еду и непрерывно ее едят, и всегда одно и то же — яичницу. Про себя Лидия Матвеевна зовет их „упитанные, но невоспитанные". Воспитания, конечно, тут ох как не хватает! А ведь оба со средним образованием. Сейчас многие с образованием, но культуры никакой! Правда, они, как и Шурка, оба иногородние, но в конце-то концов — ведь не из леса! С периферии у нас теперь больше, чем коренных ленинградцев. Лидия Матвеевна, между прочим, в Ленинграде с тридцатого года, полвека, это вам не игрушки! Приехала девчонкой из Белоруссии поступать в домработницы, а тут отговорили, вместо домработниц оказалась в техникуме. Вот какое время было! Простая провинциальная девочка, а получила специальность, стала финансовым работником. Сестры и брат, те так и прожили век в сельской местности, только Лидия Матвеевна выбилась в люди. Теперь-то уже никого из семьи не осталось, будь он тысячу раз проклят, этот Гитлер! Сорок с лишним лет прошло... Были бы живы родные, особенно Борис, может — кто знает? — тогда и с Гришей бы обошлось?.. А каким талантливым всегда был Гриша! Рос без отца, а, смотрите, закончил Технологический институт! Кстати, с отличием. Что ж — для него жила, что могла, делала. О себе не думала, зато ребенок ни в чем не знал отказа... Только, видно, и тут нужна мера: умела бы вовремя твердо сказать „нет", не случилось бы этого кошмара. А все же Гриша, как бы там ни было, порядочный человек. Никогда не боялся работы, умел ценить добро. Теперешние ничего не ценят, считают: им все всё обязаны, а они — ничего. Лена с Сергеем, те даже поздороваться не умеют. Или не желают. А чтоб поговорить, не может быть и речи. „Здрасс!" — и мимо. Шурка, наоборот, болтает и болтает, а о чем болтает — сама не знает! Где что дают, что „выбросили", что достала. Газет она не читает, радио не слушает, по телевизору только всякую глупость: кинокомедии да концерты эстрады. Конечно, иногда можно, но все хорошо в меру! Говорила ей не раз: «Шура, почему вы не включаете трансляцию? Ведь можно шить и убирать, даже книжку почитать можно под радио. Я, например, без радио не могу, встаю — сразу включаю и уж до ночи. Очень, знаете, много интересного и полезного для развития. Например, „Университет миллионов", „Международный дневник"... Или вот еще — „Взрослым о детях", вам это просто необходимо, у вас сын!» Отмахивается: „На фиг мне трепотня ихняя! За день на работе без радио такого наслушаешься... Хоть стой, хоть падай". Работает Шурка в психбольнице, с ненормальными. Санитаркой илижем — устроилась ради лимитной прописки. Никто не будет спорить — тяжело, но ведь надо же кому-то и там работать, не захотел учиться и получить образование, иди туда, где государству требуются руки. А такого, чтобы хотеть учиться и не смочь, этого у нас не бывает, у нас без образования только лодыри или совсем глупые люди... И зачем было рваться в Ленинград, сидела бы в своем Ташкенте! Шурка все утверждает, будто она русская, но это смешно — типичная узбечка, стоит один раз взглянуть. Скулы широкие, глаза косые. И мальчишка у нее, Виталик, безотцовщина. Настоящий дикарь! Конечно, у нас в стране все равны, любой нации предоставлено равноправие, но если ты некультурная неряха, так уж ничего тут не поделаешь. Лидия Матвеевна сто раз делала замечания: „Шура, ванну после себя необходимо мыть тщательно, мылом и порошком, а не кое-как. И перестаньте оставлять на ночь в раковине свои немытые кастрюли, это негигиенично!" У той ответ один: „Моя кастрюлька, вас спросить забыла, когда мне ее мыть!" Вот вам — провинция! Вынуждена объяснять: «Когда живешь в коллективе, про „мое" и „хочу" приходится забыть. Между прочим, никому не интересно, чтобы из-за вашей грязи в коммунальной кухне разводились мухи! Тут и другие готовят, не только вы!» Махнет рукой и пошла. Нет, с ними — терпение и терпение! И парень растет разболтанный, нетактичный, невыдержанный. Когда старшие говорят, демонстративно убегает. А последнее время — полное безобразие — купил себе радиолу и заводит с утра до вечера. Была бы еще музыка! Вопли и крик, ни мотива, ни содержания. А потом удивляются, что преступления и хулиганство на улицах! Лидия Матвеевна берет эмалированную кружку с зубной щеткой, пасту, мыло и полотенце и бредет в ванную умываться. Умывшись — в кухню. Ставит на газ чайник и возвращается к себе. В комнате, между оконными рамами, стоит мисочка со вчерашней молочной лапшой. Нет, не подумайте, холодильник у Лидии Матвеевны есть, прекрасный холодильник „Саратов", но ведь сколько надо платить за счет с этим холодильником! Лидия Матвеевна и летом включает его от случая к случаю, а уж сейчас, в январе месяце, просто смешно! Когда с миской в руках она появляется на кухне, у плиты уже хозяйничает Лена. Жарит с утра пораньше яичницу. Разве это питательно — каждый день яйца? И сколько ей ни говори, только пожимает плечами. На вежливое „с добрым утром" хмыкает что-то невразумительное. Культура! Халат засален, еле сходится на животе, волосы растрепаны. И это молодая женщина, будущая мать! Какой пример она подаст потом ребенку? А муж? От такой „красоты" недолго запить и загулять. — Хотите добрый совет, Леночка? — мягко интересуется Лидия Матвеевна. — Не-а! — Лена трясет взлохмаченной головой. И пожалуйста: уткнулась в свою сковородку. Между прочим, волосы над едой — антисанитария. И Лидия Матвеевна прямо говорит Лене об этом, пусть знает. И еще добавляет, что, если молодой человек не хочет прислушиваться к мнению старших, это к добру никогда не приводит. — Вам будет трудно в жизни, Леночка, — ласково заканчивает она, зажигая горелку. Лена хватает голыми пальцами сковородку, обжигается, отдергивает руку и подносит ко рту. — И зачем так нервничать? В положении это вредно. Вот, возьмите мою тряпочку. — Лидия Матвеевна протягивает тряпку, которой всегда берет горячее. Но Лена уже взяла жирную сковородку чистым полотенцем и бежит из кухни. Хоть бы спасибо сказала. Невоспитанная грубиянка, другого слова тут не подберешь! ...Нет, Гриша в ее возрасте был не такой, надо отдать справедливость. Он и теперь, в сорок лет, несмотря ни на что, прекрасный мальчик. А какой внимательный сын, ну что вы! И, между прочим, всегда был родственным. Вот уже два года регулярно, раз в месяц — подробное письмо матери. И это при его трудностях! К прошлому дню рождения как-то умудрился передать посылку. Лидия Матвеевна просто устала писать: „Не отрывай от себя, у меня и так душа изболелась! Вот ты пишешь, что теперь все хорошо, но я же понимаю, как тебе тяжело. Если бы я могла хоть чем-то помочь..." Веселый тон Гришиных писем не обманывает Лидию Матвеевну. Несчастный, глупый мальчик! Запутался, обвели... Это все она, Наталья, невестка. Из-за нее. Вбивала ему в голову свои глупости, а он мягкий, добрый, никому не может отказать. И до сих пор в нее влюблен. Смешно! Главное, где его глаза: ведь было бы за что! Ни ума у женщины, и красоты никакой, одно самомнение. Маленькая, тощая, как обезьяна-макака. Ну, ладно, это его дело, хуже другое: злая. Вот уж кому ни слова нельзя сказать! А попробуй дать совет... Сразу: „Большое спасибо, Лидия Матвеевна, но мы решим сами". Проявляет свою самостоятельность. Два года назад, в последнее Гришенькино рождение, которое они провели вместе, Наталья просто всем испортила праздник. Первое: купила зачем-то жирный кремовый торт, а Грише это смертельно, у него — печень. Лидия Матвеевна промолчала, сдержалась, только деликатно намекнула, что Григорий очень похудел, плохо выглядит, надо все-таки как-то усилить ему питание. Ну что особенного, скажите на милость? Разве мать не имеет права заботиться о здоровье своего сына? Что вы! Как можно?! Сразу надулась и весь обед просидела мороженой куклой. И Гриша, конечно, расстроился... Не надо было при ней, правильно говорят: язык мой — враг мой... Лапша кипит, пузырится, вот-вот начнет гореть. Лидия Матвеевна гасит огонь. А времени-то уже восьмой час, Шурке давно пора вставать, проспала! Все они ленивые, не хотят работать, им бы только спать. Проходя мимо по коридору, Лидия Матвеевна, так и быть, стучит в Шуркину дверь. Тихо. Стучит еще. Слава богу, услышала, проснулась. — Ну, кто там? Чего надо? — Не „чего", Шура, а „что", — поправляет из коридора Лидия Матвеевна. — И вам давно пора вставать, опоздаете. — Гос-споди... — ворчит Шурка, — поспать не дает. Ну вам-то какое дело? Выходная я сегодня, поняли? До чего шебутная бабка, прямо спасу нет! Лидия Матвеевна поджимает губы: ну, вы подумайте! „Какое дело?!" И хоть бы спасибо, ведь о ней же заботятся, хотят, как лучше, и — пожалуйста... „Какое дело"... Это равнодушным ни до кого нет дела, им все пара пустяков, а мы — люди другого поколения, нас всегда все касалось, потому и построили для таких, как ты, счастливую жизнь! Во время завтрака Лидия Матвеевна внимательно слушает „Последние известия". Волнуется, качает головой. Надо что-то предпринимать, какие-то меры: этот империализм что хочет, то и делает. Эти вообще: придумали ставить свои ракеты! И хоть бы хны на то, что все человечество гневно возмущается... О! Пожалуйста вам еще: опять израильские бандиты. Что они делают? Что им надо?! Что они хотят доказать? Всем, всем от них горе! И несчастным этим арабам (разве человек виноват, что он—черный?), и тем безголовым, кого они сбили с толку своей пропагандой... Да. И... И нам. Боже мой! Хоть бы не было войны, хоть бы чистое небо! Ведь только-только стало налаживаться: у всех телевизоры, холодильники, все прилично одеты в импортное. А ведь много еще у нас несознательных, кому, что ни сделай, все мало — того им нет, этого не хватает. Что значит? Работайте, как следует, и будет хватать! Шурка — уж на что из Ташкента, а туда же... Мало, мало мы еще проводим с ними воспитательной работы! Вот и пэтэушник у нее растет хулиганом! Раньше, еще пару лет назад, когда Лидия Матвеевна работала на общественных началах в ЖЭКе с подростками, она живо нашла бы управу на этого Виталика. Не таких случалось исправлять! Почему же теперь ее больше не загружают? Считают немощной старухой? Или... Нет! Никаких вам „или"! Однако пора уже собираться за покупками. До завтрашней пенсии осталось полтора рубля, вот что значит уметь жить и все рассчитать. Кстати, можно еще сдать кефирную бутылку и баночку из-под майонеза. Сегодня Лидия Матвеевна решила себя побаловать — (премия за бережливость) — купить яблок, сейчас в продаже очень неплохие яблоки... Нет, что ни говорите, а экономия дает плоды. На квартиру и питание уходит пятьдесят рублей, и пожалуйста: каждый месяц Лидия Матвеевна имеет возможность что-то откладывать. За два года на книжке накопилось триста шестьдесят, не считая процентов. Для Гриши. На первое время, когда мальчик вернется домой. Надо будет устраиваться, могут возникнуть трудности. Но все-таки Лидия Матвеевна уверена, тут к Григорию будет проявлено гуманное отношение. А вот соседи, знакомые — уже другой коленкор, всем рты не заткнешь, найдутся и такие, что станут злорадствовать, попрекать: преступник... Ох, если бы не Наташка! Лидия Матвеевна складывает в хозяйственную сумку кошелек, футляр с очками, пустые бутылку и банку. Надевает шапку, боты, пальто. Пальто уже, конечно, не новое, но кому нужны наряды в этом возрасте? Было бы чистое и крепкое! Нитроглицерин, как всегда, в кармане, можно идти. Началось с неудачи. Продавщица в молочном, видите ли, не в духе, бутылку приняла, а банку они не желают. — У нас майонезу этого уже месяц как нету, несите вашу тару в пункт. — Интересно, и что с того, что не продавали? Порядок есть порядок, вы обязаны принять, потому что это ваш долг. „В пункт!" Хорошенькое дело! Две остановки трамваем, туда и обратно шесть копеек, да еще настоишься во дворе на холоде среди пьяниц. — Не задерживайте! — уже напирают сзади. — Вам же сказано: не принимают. ...Ну это нам хорошо известно: очередь всегда на стороне продавца: заискивают, боятся, что их не обслужат. — Вы, гражданочка, пожалуйста, не толкайтесь, — поворачивается Лидия Матвеевна к женщине, стоящей за ее спиной. — Я, между прочим, не с вами разговариваю. И вот что вам скажу: дело совсем не в банке. А в принципе. Это злоупотребление! Пусть мне покажут, где записано, чтобы принимать только стеклотару из-под продуктов, которые в данный момент есть в продаже. Пусть покажут! У нас идет борьба с беззаконием в торговле, надо больше читать газеты! — Тьфу на тебя! — вдруг, вся побагровев, орет продавщица. — На тебе твой гривенник, только уйди отсюда Христа ради! И банку забирай! — Она вытаскивает из кармана своего (довольно, между прочим, грязного) халата десять копеек и швыряет на прилавок. — А мне ваших денег не нужно! — тотчас вскидывается Лидия Матвеевна. — Мне нужны мои деньги, за мою банку! А десять копеек я вам и сама могу подарить. Попрошу дать книгу жалоб и вызвать заведующего! И продавщица не выдерживает, мерзавка! Хватает банку, сует под прилавок и молча протягивает Лидии Матвеевне треугольный жетончик — в кассу. Лидия Матвеевна скромно, но гордо идет получать свой законный гривенник. А сзади гомон и выкрики — очередь скопилась изрядная, и всем, конечно, некогда. Громче всех разоряется продавщица. — У-у, старая занудина! Ходит тут... Каждый день у нее чего- нибудь. Все они такие, за копейку рады удавиться... — А вот насчет „всех", моя милая, это можно и милиционера пригласить, — тотчас откликается Лидия Матвеевна, — тут вам не Америка, не Ку-Клус-Клан! — Да ладно, бабуля, не заводись! — успокаивает ее толстяк в дубленке. — Береги нервы, не восстановишь! Вот здесь он абсолютно прав. И решив пока не связываться с нахалкой, Лидия Матвеевна покидает поле боя. А там еще посмотрим... Осторожно ступая по бугристому ледяному тротуару (до войны были прекрасные дворники, а сейчас — днем с огнем...), она медленно приближается к палатке „Фрукты-овощи". Настроение бодрое, так бывает всегда, когда совершишь правильный поступок. Да, скандалить в очереди это вам не сахар, да, но спускать такие вопиющие факты — ни в коем случае! От всеобщего попустительства наши беды. А выходки разной там серости насчет того, что, мол, „они все такие", нужно стараться игнорировать... Есть еще пережитки, есть, кто спорит? — есть и отдельные перегибы на местах, но государство же борется! И, кстати, никто не сидит без работы, многие с высшим образованием. Нет, здесь Гриша был полностью неправ, он в таких вопросах вообще вел себя как сумасшедший или дурак: чуть что — с кулаками. А кулаками, как известно, дело не решишь, и можно нажить неприятности, людей нужно воспитывать без рук. И ведь сколько говорила... Но это ведь Гриша! Он всегда знает лучше других!.. И все его несчастья начались отсюда. Нет, у Гриши, это уж приходится признать, и язык был нехороший, злой. Просто на стену лезет из-за каких-то, видите ли, „несправедливостей", ищет их, где они есть и где их нет... „Эти нас любят, эти нас не любят". Что значит? Нету никаких „нас" и „вас" — все одинаковы, живем в одной стране, говорим на одном языке! Лидия Матвеевна качает головой: что ж! Правды никто не любит, а у нее — что поделаешь? — такой характер — правду только в глаза. Если надо сказать, если это полезно, педагогично — значит, молчать — преступление. Не о себе следует думать, не о том, чтобы для всех быть хорошей, а о людях, которые часто неверно поступают и совершают грубые ошибки только потому, что никто их вовремя не научил. У овощной палатки человек пять. Лидия Матвеевна, вздохнув, становится в хвост. — Бабушка, вам тяжело, проходите без очереди. Кто это? Очень славная женщина, совсем молодая, с ребенком. Что там ни говорите, есть у нас и сознательная молодежь! В груди тяжесть, пальцы онемели, так что хорошо бы и без очереди, тем более, в жизни настоялась, пускай теперь другие... И все же Лидия Матвеевна отказывается: — Ничего, большое спасибо, я постою. Это я, слава богу, еще пока умею — стоять. Постою, у нас, стариков, свободного времени много. Даже слишком много... Знать бы, сколько его осталось вообще, этого времени. Год? Два? А если — месяц?.. Ну, что ж... Все-таки семьдесят семь — солидный возраст, грех жаловаться. Только вот Гриша... Надо непременно сделать в сберкассе распоряжение. Лидия Матвеевна думает об этом спокойно, как о завтрашней пенсии. А сама бдительно следит за очередью. И замечает: возле прилавка трется нахальная девчонка в лохматой шапке. Неужели влезет? Нет, не посмела, отошла и встала как раз за Лидией Матвеевной. Яблоки не дешевые, рубль пятьдесят, а все берут по два-три кило. Есть у людей деньги, ничего тут не скажешь, хорошо живем! Но Лидии Матвеевне килограммы ни к чему. Когда, наконец, подходит ее очередь, она просит продавца взвесить три штуки: — Вот то, красненькое, и два, которые слева. Нет, не это, это не кладите, вы же видите, битое! Лучше то, с краю... Нет, не то, следующее, будьте так любезны... Вы сами не пробовали, они как, с кислинкой? — Не пробовал, — грубит продавец, — с вас восемьдесят семь копеек. ...Рубль пятьдесят килограмм, семьдесят пять копеек — полкило, на весах пятьсот восемьдесят граммов... нет, как будто бы не обсчитал... — Это мне, пожалуй, будет дороговато, молодой человек, уберите то, большое, положите поменьше, — приказывает Лидия Матвеевна и поворачивается к очереди: — Восемьдесят семь копеек накануне пенсии — целый, знаете ли, капитал. Это шутка, но очередь шуток не понимает, очередь уже раскалилась. — Хватит задерживать. Берите ваши яблоки и освободите место, — пытается хамить та самая, в лохматой шапке, — вы сюда за яблоками пришли или беседы беседовать? Людям некогда, а она языком треплет, каждое яблоко разглядывает, будто жениха выбирает! — Шестьдесят копеек. Устроит? — осознал продавец. — Конечно, устроит! И большое вам спасибо, молодой человек, желаю всего самого наилучшего и крепких нервов — с такими покупателями не долго подорвать здоровье. На хамку Лидия Матвеевна не смотрит, но та, конечно, поняла, чья кошка мясо съела, и помалкивает. Дальше все идет как по маслу. На углу, в низке, удается купить полкилограмма хека. Это вам не судак, но вполне, между прочим, приличная рыба, если уметь приготовить. Хватит и на первое, и на второе. В рыбном с утра пусто, продавщица там пожилая женщина из простых, но симпатичная, и Лидия Матвеевна сообщает ей, что, вот, завтра пенсия, придется весь день сидеть без воздуха, так что надо запасаться продуктами впрок, а что делать? — Вам хорошо, — с завистью откликается продавщица, — можно дома сидеть. Наверное, дети есть, внуки. А я одна, как шишка, и пенсия маленькая, тут не посидишь. — Да, у меня внучка, годик. Красавица, о чем вы говорите? — расплывается Лидия Матвеевна. Из бокового кармана сумки она достает завернутую в полиэтилен последнюю фотографию Оленьки и показывает продавщице. В руки, конечно, не дает — не хватало еще перепачкать ребенка рыбой! — Хорошая девочка, — вздыхает продавщица. — Сразу видно, что здоровенькая, щечки, точно яблоки, красные. С вами живут? Любит, небось, бабушку? Лидия Матвеевна пожимает плечами. — Думать надо не о себе и своих интересах, а о ребенке, — назидательно заявляет она, убирая карточку назад, в сумку. — Что значит — „любит, не любит"? Главное, чтобы ребенку было хорошо, чтобы он рос и своевременно развивался. Она величественно кивает продавщице и поворачивается к ней спиной. Что с таких взять — не удосужилась завести детей, а рассуждает! Теперь домой, передохнуть, просмотреть газеты, а там — в поликлинику. Номер к невропатологу — это большая удача. Целую неделю Лидия Матвеевна за ним ходила. Ходила, ходила и выходила. Невропатолог очень хорошая, молодая, но, видно, опытная. Вдумчивая. Не то что эти терапевты, у них на весь осмотр две минуты, просто какое-то бедствие! И начнешь рассказывать, сразу перебьют, хоть у вас грипп, хоть холера. Как говорят: „Чем бы ни болела, лишь бы померла..." Правда, надо отдать им должное, нас много, а их пока не хватает. Но ведь невропатолог на каждого находит время, значит, можно, если только захотеть. Конечно, иногда часами ждешь приема, но и в очереди всегда найдется, с кем сказать слово, поделиться опытом. А когда попал в кабинет, тут уж тебя обо всем расспросят и выслушают с полным вниманием. И про сжатие в груди, и вообще про плохое самочувствие, и что сон неважный, а от сына уже месяц и десять дней нет писем. Это, чтоб вы знали, почта барахлит, надо бы написать куда следует, а все равно волнуешься, сын есть сын, и жизнь у него там — каждому понятно, какая... А теперь еще и внучка появилась, тоже душа болит. Бедная девочка... Ну, наконец-то! Вот и дом, а то на этом льду сломать ноги — пара пустяков, просто какое-то вредительство! Лидия Матвеевна медленно пересекает двор. Двор тесный, и всегда этот запах от мусорных бачков... А Гриша, когда был маленький, любил тут играть. Бывало, вечером просто не докричишься домой. Все говорила: „Гриша, почему не пойти в садик? Там зелень, воздух. Все хорошие дети играют в саду, а ты — по дворам, будто какой-нибудь беспризорник!" Нет, в сад не хочет, а с этим двором сплошные нервы: и компания подобралась — одна шпана, то — драка, то разобьют стекло, а мама плати, можно с ума сойти — стекло после войны! Счастье — в седьмом классе увлекся химией, потому что учительница была хорошая, умела заинтересовать. Увлекся, записался в кружок при Доме пионеров, меньше стало времени хулиганить. Это очень важно, очень! — занять ребенка, чтобы не было времени хулиганить... Наталья не понимает, испортит Оленьку, ох, горе, горе... В подъезде полутемно. Лидия Матвеевна сразу подходит к почтовому ящику. Опять пусто, ну что за наказание такое! Ноги сразу слабеют, на лбу выступает пот. Она останавливается, достает из кармана трубочку с нитроглицерином, вынимает таблетку, кладет под язык. Через минуту делается легче, можно не спеша подняться на третий этаж, открыть ключом дверь, зажечь в передней свет. И тут... Ну, слава богу! Вот оно, на столике, вместе с газетой. Значит, Шура вынула. Сейчас скорее в свою комнату, раздеться, надеть очки и медленно, смакуя каждое слово, читать. Но сперва бегло просмотреть, не стряслась ли какая беда. Все хорошо, жив и здоров! Главное здоров! Уж тут-то Гриша обманывать не станет. А вот работает мальчик у них на износ. Но, с другой стороны, там попробуй не поработай... „Мать, прости, бога ради, что так давно не писал, вкалывал последнее время как сумасшедший, зато теперь никаких долгов..." Это же просто безобразие! Долги! Как будто никто не понимает, откуда взялись эти долги! Погубил себя, угробил здоровье — и ради чего! Тут она, только она, Наталья! Алчная. Не ему это все было нужно — машина, барахло... И вот теперь он вынужден... Разве в юности Гриша был таким? Еле сводили концы с концами, от алиментов Лидия Матвеевна, разумеется, отказалась (не захотел быть отцом, деньгами не откупишься!) — мальчик ходил в чиненых-перечиненых шароварах, в самодельной „москвичке". Правда, всегда чистенькое, глаженое. И никаких долгов... А разве он жаловался? Посещал кружки, занимался физкультурой. Сколько книжек читал! Приходилось даже останавливать: „Испортишь зрение"... Теперь никто не позаботится... Нет, надо немедленно написать Григорию большое, строгое письмо, пусть хотя бы сейчас задумается, что здоровье прежде всего! А за стеной опять рев и совершенно кошачье мяуканье. Этот дефективный Виталик завел свою „музыку". Лидия Матвеевна кладет письмо на стол, поднимается и решительно идет в Шурину комнату. Вот, пожалуйста, вяжет, сидя с ногами на незастеленной кровати. Ноги некрасивые, толстые, на пальцах неостриженные ногти, никакой культуры! А ее Виталик развалился на тахте — слушает джаз. Не говоря ни слова, Лидия Матвеевна пересекает комнату и выключает проигрыватель. Рев обрывается. Виталик садится и возмущенно таращит свои глаза — нет, чтобы поздороваться с пожилым человеком. — Вы... вы чего? — спрашивает он наконец. — Вы... зачем?.. — Во-первых, здравствуйте! — заявляет Лидия Матвеевна, обращаясь сразу и к нему, и к Шурке. — Хочу сказать вам вот что: хулиганства в квартире я не потерплю, просто не имею права терпеть! Это не музыка, а развращение малолетних, и вам, Шура, неплохо бы тут призадуматься! За такие штучки раньше можно было заиметь очень и очень крупные неприятности, это я вам говорю! Потому что — идео... идеологическая диверсия! И с ногами на диване! Советский учащийся не должен подражать пошлым образцам Запада! Это никогда не доводит до добра, уж я-то знаю, можете мне поверить. — А чего? Чем вам музыка плохая? — тупо бубнит Виталий. Вид у него глупый, как у дурака (он вообще глупый, а сейчас уж совсем). — Если эта музыка плохая, какая тогда хорошая? — Какая?! Ты не знаешь какая? — Лидия Матвеевна вскидывает голову. — Разве мало у нас своих хороших песен? „Не слышны в саду даже шорохи", „Этот День победы...". — Ну, вы даете! — Виталий стал окончательно похож на идиота. И у Шурки рот приоткрыт и глаза выпучены. — „Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек!" — торжественно заключает Лидия Матвеевна. И замолкает. Она задыхается, надо бы опять принять нитроглицерин, да он остался в комнате. — Во дает, труха! — как бы даже с восхищением произносит Виталик. И вдруг орет хамским голосом: — А шли бы вы отсюда подальше! Тоже воспитательница выискалась! Старушка-не-спеша-дорожку-перешла! „Широка страна"! Патриотка! А от самой сын в Америку сбежал! — Заткнись, сучонок!! — Шура вихрем срывается с кровати. — Заткнись, гад, убью! Не слушайте его, Лидия Матвеевна! Вот я ему сейчас, подлецу... — Шура... Не смейте... бить... ребенка... — еле слышно выговаривает Лидия Матвеевна и берется за грудь. — А мой Гриша... Он вернется... Вот увидите... Он осознал... Его запутали, обманули... Он непременно вернется, у меня — письмо... Глаза Лидии Матвеевны закатываются, и, коротко всхрапнув, она кулем валится на пол...

arjan: Окончание: Лидия Матвеевна не слышит причитаний Шурки и басовитого хныканья Виталика, которому мать успела-таки врезать по роже. Не слышит она и как на крики прибегает беременная Лена. Не чувствует, как Лена с Шуркой поднимают и осторожно укладывают ее на тахту. Она приходит в себя только тогда, когда врач вызванной перетрусившим Виталиком „Скорой помощи" уже сделал ей укол. Врач молодой, интересный, чем-то похож на Гришеньку и одновременно на фотокарточку Оли. — Коронарный спазм, — сидя за столом, важно объясняет он Шуре и Лене, — нужен покой и уход. Я ввел ей сосудорасширяющее. Шурка кивает, будто поняла. — Она ведь одинокая? — спрашивает врач. — Хорошо бы, конечно, госпитализировать... Да только, сами понимаете, возраст. Больницы таких брать не любят. Вот, если бы вынести на улицу, посадить где-нибудь и вызвать „Скорую" из автомата... Понимаете? Тогда они обязаны взять. — Господи? — ужасается Лена. — На улицу? — Это чтоб человека под стенкой кидать, все одно как собаку?!! — вторит дикая Шурка. Лидия Матвеевна хочет их одернуть, сказать, что это злопыхательство, больницы — для всех, и нельзя забывать: медицинская помощь у нас бесплатная. Не то что в капиталистических странах, где один поправляет здоровье в отдельной палате с цветным телевизором за счет других, которые умирают с голоду под мостами! А доктору этого не знать стыдно, его учили в советском институте... Бескультурье... Вот и Наталья — подумать: носила на шее крест... Кончила университет, а ведет себя, как неграмотная деревенщина!.. Но почему, откуда такой яркий свет? Ведь за окном ночь. А-а... это же свечи! Много свечей, потому что сегодня праздник. На белой скатерти — продолговатое блюдо с фаршированной щукой, всем дадут по кусочку, а голову обязательно — дедушке Гиршу. А как блестят разноцветные графинчики с виноградной водкой! Борису, старшему брату, тоже нальют немножко водки, а девочкам — Лийке, Бейле и Симе — наливки из смородины. И все станут поздравлять друг друга, кричать „Лэхаим!"... Что он там еще говорит? Ага, выписывает рецепты... Опять про больницу... А ей уже легче, какая может быть больница! О-о, ей еще стоит позавидовать: у нее есть прекрасная комната, удобная постель. И свой нитроглицерин. И необходимые продукты... Не забыть убрать рыбу за окно... Завтра принесут пенсию, нужно сразу положить пятнадцать рублей на сберкнижку, для Гриши... А уход? Что ж... Кругом люди, у нас человек человеку друг и товарищ. И кто еще? И брат... „Чем отличается эта ночь от других ночей?" — спрашивает брат у дедушки. „Каждую ночь мы едим и мацу, и хлеб, а в эту ночь — только мацу", — отвечает дедушка Гирш. ...Шурка с Леной наперебой благодарят врача и выходят за ним в переднюю. Дверь они оставляют открытой. До Лидии Матвеевны долетает шум шагов, щелканье замка, голоса. — Жалко Матвеевну, — громко вздыхает Шурка. — Все же справедливая старушка. И грамотная, в политике разбирается. А сын подлецом вырос, это надо же... Лена отвечает, но тихо, не разобрать. — Если что, — снова доносится Шуркин голос, — если Матвеевна... В общем, вы с Серегой тогда ушами не хлопайте, ясно? Сразу же занимайте ее комнату, в тот же день. Внесите вещи, пускай потом доказывают. Тут уж дело такое: у нее пятнадцать метров, все равно государству пойдет, а у вас на двоих — девять, теперь уж, почитай, на троих... Нет, она совсем не глупая женщина, эта Шурка, хоть и темная нацменка... А обижаться тут не приходится, жизнь есть жизнь... Да и зачем обижаться? Самый большой праздник сегодня, и дедушка Гирш, сидя во главе стола, рассказывает о том, как Моисей вывел в этот день евреев из Египетского плена. Лия слушает, замерев от страха: царь Фараон со своим войском кинулся вдогонку, но не сумел их догнать, не сумел! Так и утонул в Черном море вместе с лошадьми, солдатами и телегами... Лийка смеется и хлопает в ладоши. Каждый год в первый Сейдер дедушка Гирш рассказывает эту историю, и всегда ей сначала страшно. А дедушка медленно поднимается над столом. Он очень большой и грозный, борода у него белая, и волосы белые. А глаза черные. Как у Гриши. Свет становится ослепительным и звенящим. Пора! Холодными пальцами Лия царапает обивку Шуркиной тахты. И, пристально глядя прямо в эти вдруг надвинувшиеся глаза, синими, неподвижными губами, произносит: — Шма, Исроэл! Аденой элойгейну, Аденой эход!* — Ма! — кричит Виталик. — Ма, быстрее! Быстрее! Иди сюда! Тут эта... твоя бабка обделалась! * Слушай, Израиль! Наш Бог — Бог единый! — (библ.).

Cat: А какая разница, кто как выдавливает раба в конце XIX в. и в начале XXI? :-) Главное, что такого человека, как Чехов, еще долго не родится. А значит, сейчас, в веке XXI-м, берем в зубы томик Чехова, и начинаем читать :-))

arjan: Cat пишет: А какая разница, кто как выдавливает раба в конце XIX в. и в начале XXI? :-) Главное, что такого человека, как Чехов, еще долго не родится. А значит, сейчас, в веке XXI-м, берем в зубы томик Чехова, и начинаем читать :-))Это ошибочная точка зрения (а точнее – вообще её отсутствие в данном вопросе), поясню: Появление Великой русской литературы в середине 19-ого века (так она, по сути, молода) – феномен Планетарного значения, и он мог возникнуть лишь в уникальном сочетании языка-мышления – и относительной свободы для писателей, ставших на чуть больше полвека «отдушиной» для интеллектуальных слоев России и «виртуально» заменявшей недостаток гражданских свобод – «свободой духа» (как ныне - интернет)… Потому – ни Чехов, ни, тем более, Толстой, не могли «родиться» (в смысле – раскрыться как художники до ныне известного уровня) после 1917 г. Ибо наши великие классики жили и творили в «оазисах золотого периода Империи» - где их защищали относительно справедливые и строго исполняемые законы, экономическая рентабельность публикаций и авторских прав, уважение (или подобострастие) низших соц. классов. И, конечно, небывалое признание и любовь огромной армии читателей – по сути лучших людей России, готовых реально помочь своим кумирам (так Л.Толстой не раз восстанавливал здоровье на лучших частных курортах – предлагаемых родственниками и поклонниками, напр. гр. Паниной). Соответственно – многие (из выживших) советских классиков могли в тех условиях достичь несравнимо-больших творческих высот, и наоборот – и Достоевский, и Толстой, и, тем более, Чехов, – либо не выжили бы физически в реалиях соцреализма, либо сломались бы – как легион бывших и живых «зомби» из нашего СП… И хотя именно гены таких пассионариев, как наши писатели 19 века, были наиболее истреблены псевдо-классовым геноцидом большевиков – наш этнос, в силу тоже уникальной демографической истории, был и ещё способен «рождать», а точнее – воспитывать такие личности как Толстой и Чехов, но в новых обличиях – для новых условий… Именно потому я и спрашиваю о степени преемственности их работы над собой, ибо временной виток привёл нас к похожим условиям «оазиса» (тьфу-тьфу) – когда дефицит гражданских свобод компенсирован бесцензурным (пока?) интернетом – плюс небывалыми возможностями коммуникаций (о них поговорим отдельно;)

arjan: Глава VIII из книги "Эпилог" В.Каверина - одного из первых советских писателей и очевидца событий (в небольшом сокращении). Книга выпущена изд. "Вагриус" в 2006 г. и пока отсутствует в эл. виде (кроме главы VI - "Старший брат" и подборки фотографий). Данная же глава отсканирована со сборника "Весть" 1989 г. «Я нарисовал в «Эпилоге» историю многих фальшивых карьер, многих мнимых знаменитостей, многих трагедий... «Эпилог» — это не просто воспоминания, это глубоко личная книга о теневой стороне нашей литературы, о деформации таланта, которая происходила подчас и с моими близкими друзьями». «Я хотел умереть с чистой совестью, поэтому и создал «Эпилог». В.А.Каверин …История этой книги сама по себе не лишена интереса. В 1975 году Каверин ее закончил, но через три года вновь к ней вернулся, окончательно работа была завершена в 1979 году. Предыдущая часть мемуаров, "Освещенные окна", где речь шла о дореволюционном времени, была издана за несколько лет до этого, но о публикации "Эпилога", в котором рассказывается о советском периоде, нечего было и думать. В книге, в частности, идет речь о попытке НКВД завербовать Каверина в качестве литературного стукача осенью 1941 года (больше им делать было нечего в момент, когда замкнулась блокада Ленинграда, а Гудериан наступал на Москву). Идет речь о подготовке депортации евреев в период "дела врачей" и связанной с этим попытке состряпать письмо "видных евреев" с просьбой расстрелять "врачей-убийц", о травле Солженицына, о разгроме "Нового Мира" Твардовского. И все это описано участником событий, да еще каверинским пером! "Эпилог" и сейчас - острое и интересное чтение, а тогда книга воспринималась как явное покушение не Советскую власть. Публиковать книгу за рубежом Каверин не хотел. Он собирался и дальше писать и печататься, и совершенно не стремился в тюрьму или эмиграцию. Было решено рукопись отложить до лучших времен, а для безопасности - переправить за границу, пусть там лежит и дожидается своего часа. В это время власти как раз собирались изгнать за границу Владимира Войновича, и Каверин с ним договорился, что если Войнович действительно уедет, то рукопись будет к нему переправлена. Просто отдать ее Войновичу, чтобы он взял рукопись с собой, представлялось слишком рискованным, и, кроме того, работа над мемуарами была еще не совсем закончена. Потом, когда Войнович уже уехал, а книга была завершена, я попросил Люшу (Елену Цезаревну Чуковскую) помочь с пересылкой рукописи. Я знал, что у нее есть немалый опыт в делах такого рода. Но, видимо, как раз в это время она не могла сама этим заниматься, так как "всевидящее око" внимательно за ней присматривало в связи с ее участием в делах Солженицына. Поэтому она попросила Бориса Биргера, известного во всем мире, но не признанного Советской властью художника, помочь переслать рукопись. Самого Каверина во все эти детали я не посвящал, он только знал, что я намерен обеспечить пересылку рукописи Войновичу. Именно из-за этого был момент, когда дело приняло неожиданный оборот и едва не сорвалось. Биргер обратился с просьбой отвезти рукопись к своему знакомому, австрийскому дипломату, а тот усомнился, действительно ли автор желает, чтобы его мемуары были переправлены на свободный Запад. И они оба, Биргер и дипломат, приехали на дачу к Каверину в Переделкино, чтобы получить личное одобрение автора. Меня в этот момент на даче не было, и никто не мог объяснить Каверину, какое отношение имеет Биргер, а тем более неизвестный австриец, к "Эпилогу". Тем не менее, все обошлось благополучно. Каверин все понял, подтвердил свое одобрение задуманной пересылки, и "Эпилог" уехал к Войновичу, где и пролежал до "лучших времен". "Лучшие времена" в конце концов наступили, книгу не пришлось публиковать за рубежом. "Эпилог" вышел в 1989 году в издательстве "Московский Рабочий". Каверин успел увидеть сигнальный экземпляр. Николай Каверин http://www.sem40.ru/famous2/m865.shtml Глава VIII «ПЕРВЫЙ СЪЕЗД» 1. Четвертый съезд советских писателей газета «Унита», орган итальянской коммунистической партии, назвала «съездом мертвых душ». Первый съезд, разительно непохожий на все последующие, можно смело назвать «съездом обманутых надежд». Я был членом ленинградской делегации, возглавляемой, кажется, Тихоновым. В своей статье «Несколько лет», рассказывая о Первом съезде по просьбе редакции «Нового мира», я писал о том, что у Дома союзов студенты и молодые рабочие нас встретили с цветами, — это было трогательное начало. Но я не упомянул о том, что в подъезде и у каждой двери, ведущей в зал, стояли, проверяя делегатские билеты, чекисты в форме. Их было слишком много, и кто-то из руководителей, очевидно, догадался, что малиновый околыш как-то не вяжется с писательским съездом. На другой день билеты проверялись серьезными мужчинами в плохо сидящих на них штатских костюмах. Когда я работал над статьей «Несколько лет», внутренний редактор, не колеблясь, вычеркнул эту, на первый взгляд незначительную, подробность. Между тем, она характерна. Она говорила о том, что в основе отношения партии к литературе лежит недоверие и еще раз недоверие. Точно так же поступил внутренний редактор, заставив меня повторить, что о съезде можно рассказать только в общих чертах: «Одни выступления были посвящены литературе как искусству, — писал я под его диктовку, — другие — долгу писателя, его позиции в литературе». На деле, те писатели, которые пытались подменить свой долг перед литературой идеей служения социалистическому государству, либо притворялись, либо лгали. Желание сказать «почти правду», на деле скрывая ее, особенно характерно для тех страниц моей статьи, которые посвящены съезду. И это не случайно. Вопреки своему назначению, Первый съезд был и остался светлым воспоминанием. Панорама нашей прозы и, в особенности, поэзии оказалась внушительной, многообещающей. Что касается назначения, которое для меня прояснилось только через десятилетия, оно, без сомнения, заключалось в том, что партия, отобрав у РАППа право и возможность распоряжаться в литературе, отдавала их профессиональным писателям, на которых можно было положиться. Таких, как и следовало ожидать, оказалось много. Что заставило Тихонова так торжествовать, называя членов почетного президиума? — Микоян, — говорил он, окидывая зал радостно-удовлетворенным взглядом, — и после небольшой, но значительной паузы — Каганович!.. Был ли он искренен? Не знаю. Делегаты должны были испыты. вать счастливое чувство, зная, что в президиуме состоит сам Сталин, и Тихонов от имени съезда с гордостью демонстрировал это чувство. Шкловский, стоявший за моей спиной, — мы чуть, чуть опоздали,— сказал пророчески: — Жить он будет, но петь — никогда. Союз писателей существовал и до Первого съезда. Административная зависимость от него уже давно выхолащивала живую литературу. Теперь перед новой организацией была поставлена государственная задача: с помощью художественного слова доказать, что на свете нет другой такой благословенной страны, как Советский Союз. Как ни странно, исторический опыт придавал этой задаче определенный смысл: разве не оказали католицизму бесценную поддержку Микеланджело и Леонардо да Винчи? Но опыт устарел, и никто им не интересовался, тем более, что новый католицизм был нимало не похож на старый. Вместо того, чтобы направить литературу по предуказанному пути, Союз писателей занялся развитием, разветвлением, укреплением самого себя, и это сразу же стало удаваться. Я был свидетелем, как он в течение десятилетий терял связь с литературой. Я безуспешно пытался указывать его руководителям те редкие перекрестки, где скучная жизнь этой никому не нужной организации сталкивалась с подлинной жизнью литературы. Все было напрасно. Да и кто стал бы прислушиваться ко мне? Союз разрастался, превращаясь в министерство, порождая новые формы административного устройства. Разрастаясь, размножаясь — с помощью элементарного почкования, — он породил огромную «окололитературу» — сотни бездельников, делающих вид, что они управляют литературой. Между понятиями «писатель» и «член Союза» давным-давно образовалась пропасть. Когда Бернард Шоу приехал в Ленинград, он на вокзале спросил первого секретаря (вероятно, Прокофьева), сколько в городе писателей. — Двести двадцать четыре, — ответил секретарь. На банкете, устроенном в Европейской гостинице по поводу приезда Шоу, он повторил вопрос, обратившись к А. Толстому. — Пять, — ответил тот, очевидно, имея в виду Зощенко, Тынянова, Ахматову, Шварца и себя. С тех пор прошли десятилетия. Число членов Союза писателей дошло, кажется, до шести с половиной тысяч. Но соотношение между ними и писателями продолжает изменяться. Прежде — один к пятидесяти. Теперь — один к пятистам плюс бесконечность. 2 Первый съезд открылся трехчасовой речью Горького, утомительной, растянутой, — он начал чуть ли не с истории первобытного человека.. Слушая (или не слушая) его, я вспомнил нашу последнюю, недавнюю встречу. <...> 3 В длинной, скучной речи Горького на съезде общее внимание было привлечено нападением на Достоевского. Мысль, с которой Алексей Максимович возился десятилетиями, была основана на его беспредметной ненависти к самой идее «страдания». В письме к М.Зощенко (25.3.1936) он писал: «...никогда и никто еще не решался осмеять страдание, которое для множества людей было и остается любимой их профессией. Никогда еще и ни у кого страдание не возбуждало чувства брезгливости. Освященное религией „страдающего бога", оно играло в истории роль „первой скрипки", „лейтмотива", основной мелодии жизни. Разумеется — оно вызывалось вполне реальными причинами социологического характера, это — так! Но в то время, когда „просто люди" боролись против его засилия хотя бы тем, что заставляли страдать друг друга, тем, что бежали от него в пустыни, в монастыри, в „чужие края" и т. д., литераторы — прозаики и стихотворцы — фиксировали, углубляли, расширяли его „универсализм", невзирая на то, что даже самому страдающему богу страдание опротивело, и он взмолился: „Отче, пронеси мимо меня чашу сию!" Страдание — позор мира, и надобно его ненавидеть для того, чтоб истребить». Как ни странно, что-то ханжеское почудилось мне в этом нападении. Его очевидная поверхностность была поразительна для «великого читателя земли русской» — как подчас шутливо называл себя сам Горький: «С торжеством ненасытного мстителя за свои личные невзгоды и страдания, за увлечения своей юности Достоевский... показал, до какого подлого визга может дожить индивидуалист из среды оторвавшихся от жизни молодых людей 19—20 столетий» (I съезд советских писателей, стеногр. отчет. М„ 1934). Между тем нападение на Достоевского было поддержано — и кем же? Среди других — кто бы мог подумать? — Виктором Школовским. Мои друзья, познакомившиеся с главкой, посвященной Шкловскому, нашли, что я изобразил его судьбу как достойную жалости, Доброжелательного сожаления. Но что скажут они, узнав теперь, в какой форме Шкловский поддержал Горького? «...Если бы сюда пришел Федор Михайлович, то мы могли бы его судить, как наследники человечества, — говорил Шкловский, как люди, которые судят изменника, как люди, которые сегодня отвечают за будущее мира. Ф. М. Достоевского нельзя понять вне революции и нельзя понять иначе, как изменника» (Там же). Заслуживает ли это сожаления? В особенности, если вспомнить, как много и с каким неподдельным (кажется) восторгом писал Шкловский о Достоевском впоследствии! Второе предательство — (иначе и не скажешь — потому что оно относилось к другу) — слова, воплощенные в формулу: «Маяковский виноват не в том, что он стрелял в себя, а в том, что он стрелял не вовремя и неверно понял революцию» (Там же). То, что Маяковский застрелился как раз «вовремя», — бесспорно уже потому, что его решительно невозможно было представить на этом съезде. Он принадлежал ко времени «давно прошедшему», когда еще можно было «драться» в литературе. И подлостью было утверждать, что «когда Маяковский говорил, что он становился на горло собственной песне, то здесь его вина в том, что революции нужны песни и не нужно, чтобы кто-нибудь становился на свое горло. Не нужна жертва человеческим песням» (Там же). В самом деле! Кому нужны подобные жертвы? Не проще ли и безопаснее поберечь себя? Невольно вспоминаются слова Зощенко: «Литература — производство опасное, равное по вредности лишь изготовлению свинцовых белил». 4 В 1962 году группа советских писателей в качестве туристов оказалась в Нару, одной из древних столиц Японии. Со студентами университета, которые всю дорогу с азартом пели «Выходира на берег Катюша» (японцы не выговаривают «л»), мы встретились только в автобусе. Ректорат, очевидно, из осторожности, устроил такой обильный и продолжительный обед, что после него не осталось времени для научных выступлений или публичного обмена мнениями. В разговоре профессор истории славянских литератур спросил нас — почему в России так враждебно пишут о Достоевском и так редко его издают? В ответ С. Антонов, Н. Вирта, А. Бек стали горячо уверять его в обратном. Японец слушал с неподвижным лицом. Потом, извинившись, вышел в соседнюю комнату и вернулся с пятнадцатым томом Большой Советской Энциклопедии. Раскрыв книгу, он принялся бесстрастным голосом читать статью о Достоевском. «...Критикуя противоречия капиталистического развития... Достоевский в то же время приходит к отказу от идеи прогресса в целом, отрицает самую возможность социалистического общества...» Из воспоминаний «...Исказил самый характер русского освободительного движения..» «..Передовые люди сороковых и революционеры шестидесятых— семидесятых годов клеветнически изображены Достоевским как два звена одной и той же постепенной нравственной „порчи" русского общества...» «...В 1913 году против взглядов Достоевского и их идеализации выступил Горький. В. И. Ленин, осуждая „архискверное подражание архискверному Достоевскому", выступал против литераторов, которые пытались „малевать ужасы, пужать и свое воображение и читателя, „забивать" и его и себя...» — Мы считаем вашего «архискверного» Достоевского одним из величайших писателей мира, — продолжал этот неторопливый, высокий, несуетливый, широкоплечий и грузный человек, нимало не похожий на своих соотечественников (после мы узнали, что он — манчжур) человек, прекрасно понимавший, что он ставит нас в неловкое положение. — А на родине его почти не издают и, по-видимому, очень мало читают. Н. Вирта, староста нашей группы, державшийся в Японии с уверенностью, переходящей временами в наглость, — растерянно молчал, может быть, потому, что он и в самом деле не читал Достоевского. С. Антонов возразил, что профессор ошибается: — Достоевского у нас издают. Но и он смутился, когда профессор показал ему библиографию: последнее собрание вышло в 1930 году, два-три отдельных произведения — в 1947—1949-м. Мне удалось как-то смягчить неловкость, объяснив, что отношение к Достоевскому изменилось, что уже после 1956-го года выпущено 10-томное собрание сочинений. 5 Может быть, Горький был бы осторожнее, если бы он мог представить себе, какие постыдные последствия будут вызваны его нападением на Достоевского. С его тяжелой руки Достоевского стали травить в истории литературы. Его объявили прямым союзником Гитлера, вдохновителем фашизма. Вслед за Шкловским его стали называть изменником все кому не лень. Его забыли бы, если бы это было возможно. Отрекаться от национального гения у нас — не новость, но, кажется, еще никогда это не было сделано так основательно, прочно, надолго. Да, именно Первый съезд на тридцать лет вывел Достоевского из круга русской литературы. Не следует это считать незначительным промахом или заурядной оплошностью. Явления великого прошлого незримо участвуют в развитии литературы, и когда они отвергнуты, наступает омертвение, застыванье. Те, кто вынесли приговор Достоевскому, не понимали, что приговорены они. Недаром же Шкловский, изгнавший его за «измену», впоследствии изменил себе, принявшись через тридцать лет наверстывать потерянное время. Забавно ли, что в наше время «Бесы», этот «яростный пасквиль, направленный против русского освободительного движения и ставший знаменем политической реакции», в новом 30-томном собрании сочинений выпущен с приложением двух томов, содержащих рукописи и варианты? Не забавно. Тем более, что «Бесы», без сомнения, — антиреволюционный роман, в котором с поразительной зоркостью на сто лет вперед предсказана сущность того, что произошло и происходит на наших глазах. Одна шигалевщина чего стоит! Разумеется, в речи Горького подразумевался Гитлер. Но сперва Горький сказал, что «вождизм — болезнь эпохи, прилипчивая болезнь мещанства». Потом, что эта болезнь «характерна для нашей критики». Потом, что «кое-кто из нас не способен понять существенное различие между „вождизмом" и руководством». Мог ли после этого в сознании делегатов возникнуть вопрос: ...а в чем же, собственно говоря, заключается это различие? Думаю, что мог, тем более, что от речи А. Жданова так и разило и мещанством, и «вождизмом». Но, может быть, это лишь аберрация, отклонение, и я невольно приписываю прошлому то, что лишь теперь возникает при чтении стенографического отчета? Впрочем, если бы подобный вопрос и пришел кому-нибудь в голову, он тут же постарался бы испуганно затоптать его, стереть, погасить. 6 Горький не ждал, подобно рапповцам, появления Шекспира: «Не следует думать, что мы скоро будем иметь 1500 гениальных писателей. Будем мечтать о 50. А чтобы не обманываться — наметим 5 гениальных и 45 очень талантливых. Я думаю, для начала хватит и этого количества. В остатке мы получим людей, которые все еще недостаточно внимательно относятся к действительности, плохо организуют свой материал и небрежно обрабатывают его». Неосторожная надежда Горького — «5 гениальных и 45 очень талантливых» — нашла отражение в речи Михаила Кольцова: «Я слышал, что... уже началась дележка. Кое-кто осторожно расспрашивает: а как и где забронировать местечко, если не в пятерке, то хотя бы среди сорока пяти? Говорят, появился даже чей-то проектец: ввести форму для членов писательского Союза... Писатели будут носить форму... красный кант — для прозы, синий — для поэзии, а черный — для критиков. И значки ввести: для прозы — чернильницу, для поэзии — лиру, а для критиков — небольшую дубинку. Идет по улице критик с четырьмя дубинками в петлице, и все писатели на улице становятся во фронт». Знал ли Кольцов, что И. Ф. Богданович, автор «Душеньки», предложил Екатерине II учредить «Департамент российских писателей»? Должности в его проекте соответствовали званиям, а иерархия подчинения повторяла в общих чертах иерархию других департаментов и коллегий. Проект не был утвержден, и Богданович один заменил целый департамент, сочиняя пьесы, поэмы, повести в стихах, надписи для триумфальных ворот, занимаясь переводами с французского и редактируя «Санкт-Петербургские ведомости». Но вот прошло двести лет, и мысль Богдановича в известной мере осуществилась. Департамент в конце концов удалось создать, и именно Первый съезд положил начало этому широко разветвленному делу. Иерархия Союза писателей в наше время если не повторяет, так напоминает иерархию других ведомств и министерств. С формой, правда, не получилось, хотя было и к этому очень близко. Но и без формы каждый член Союза писателей прекрасно знает, у кого из членов секретариата три дубинки в петлице, а у кого — четыре. 7 Если попытаться передать самое общее впечатление от съезда, следует сказать, что казенный, размеренный характер его (когда почти в каждой речи говорилось о «социалистическом реализме» и многие заканчивались клятвами в верности и именем Сталина) переломился к концу после доклада Бухарина о поэзии. Это было не только замечено, но и подхвачено, точно все только и ждали, когда же кончатся, наконец, бесконечные приветствия и восхваления — скучные, потому что они по необходимости носили слишком общий характер. Но некоторые речи и до перелома прозвучали искренне, остро. Гладков, написавший расхлябанный «Цемент», неожиданно (по меньшей мере, для меня) через полтора десятилетия протянул Руку Льву Лунцу, заявив о «распаде сюжета» в советской литературе. Конечно, он не имел никакого понятия ни о Лунце, ни об острой борьбе, которая была связана с этим вопросом в двадцатых годах. Фадеев высказал опасение, что плоское понимание социалистического реализма может привести к «сусальной литературе». Эренбург говорил о том, что неудачу художника нельзя рассматривать как преступление, а удачу как реабилитацию. Цифры в искусстве не равнозначны цифрам в индустрии: «Для статистики „Война и мир" — всего-навсего одна единица». Он мог бы повторить свою речь в наши дни, не изменив почти ни одного слова. Доклад А. Толстого напомнил мне лекцию Тынянова, прочитанную на моем семинаре в Институте истории искусств. Толстой говорил о жесте как основе художественного языка, доказывая свою мысль с изобразительной силой: «Нельзя до конца прочувствовать старинную колыбельную песню, не зная, не видя черной избы, крестьянки, сидящей у лучины, вертящей веретено и ногой покачивающей люльку. Вьюга над разметанной крышей, тараканы покусывают младенца. Левая рука прядет волну, правая крутит веретено, и свет жизни только в огоньке лучины, угольками спадающей в корытце. Отсюда — все внутренние жесты колыбельной песни». Мне понравилась речь Андре Мальро, выступившего от имени писателей Запада. Он говорил, что сила доверия создала новую женщину, свободную от тысячелетней косности быта, и превратила беспризорников в пионеров. Мораль доверия к писателю и поэтические открытия — вот две силы, которые способны высоко поднять значение советской литературы. Всем запомнилась — и не могла не запомниться — речь Олеши, в которой волей-неволей он подвел черту под двадцатыми годами. Еще лет за шесть до съезда, когда мы впервые встретились у Мейерхольда, я спросил его, что он станет писать после «Зависти», которая была, с моей точки зрения, счастливым началом. Он выразительно присвистнул и махнул своей короткой рукой. — Так вы думали, что «Зависть» — это начало? Это — конец, — сказал он. Его речь на съезде была прямым подтверждением этого приговора. Вопреки утверждению, что к нему вдруг «неизвестно почему вернулась молодость», вопреки тому, что он теперь будто бы — в майке, «и ему, шестнадцатилетнему, ничего не надо». Объективное сознание вины слышалось в этой болезненной речи, робко упрекавшей критиков, заставивших Олешу усомниться в себе. И, слушая его, я думал о том, что не только он, что мы все почему-то должны чувствовать вину — в чем, перед кем? Гражданский долг? Как будто не исполнялся он во весь размах, без назойливых настояний плоской и прямолинейной критики. Да и возможно ли в русской литературе серьезно работать без таланта гражданской ответственности, которая так счастливо отличает ее от других литератур мира? Грустно, серьезно, со скрытым отчаяньем Олеша каялся в том, что он — Олеша. Критики-коммунисты доказывали ему, что герой «Зависти» — Кавалеров — пошляк и ничтожество, и он сперва не поверил им, а потом поверил, а так как Кавалеров это был он — Олеша, — значит, то, что «казалось ему сокровищем, на самом деле — нищета». Но и поверив, он попытался бороться с собой оружием искусства. Он вообразил себя нищим и решил написать повесть о нищем: «Вот я был молодым, у меня было детство и юность. Теперь я живу, никому не нужный, пошлый и ничтожный. Что же мне делать? И я становлюсь нищим, самым настоящим нищим. Стою на ступеньках в аптеке, прошу милостыню, и у меня кличка „писатель"». О, если бы эта повесть была написана! Если бы, скрывшись в подполье, как Булгаков, он рассказал о том, как у него отняли «свежее понимание, умение видеть мир по-своему», яркие «краски, которые пришли из детства» и «были вынуты из самого заветного уголка, из ящика неповторимых наблюдений». Но вместо этой ненаписанной повести он честно попытался сдержать свое обещание: писать о молодых. Забыл ли он, что уже пытался изобразить «строгого юношу» в лице Володи Макарова — в «Зависти»? Или не понял, что попытка провалилась? «Я не стал нищим»,— сказал он. Впоследствии все было сделано, чтобы он действительно стал им, — и эта попытка решительно удалась. (окончание следует)

arjan: 8 Все последующие съезды — ив особенности четвертый и пятый — доказали неопровержимо, что собрание писателей, не говорящее на «языке поэзии», не дорожащее остротой литературного спора, выглядит как мероприятие чисто административное и поэтому бесполезно-позорное для искусства. Уже второй съезд был похож на тусклое зеркало из жести, в котором отражалась не литература, а настороженность, встречающая прямой и откровенный разговор о литературе. В тридцатых годах эта настороженность была далеко не нова. И тогда случалось мне встречать почти необъяснимую холодность, едва я заговаривал в кругу литераторов о профессиональной стороне работы. Сдержанная скука, естественная, когда говорят о неизбежном, но давно потерявшем право на внимание, устанавливалась медленно, но неотвратимо. И я невольно начинал чувствовать себя старомодным ценителем искусства, вроде бальзаковского кузена Понса. Перелистывая свой послевоенный архив, я наткнулся на заметки, относящиеся к началу пятидесятых годов. К. Г. Паустовский был тогда председателем секции прозы, а я — одним из его заместителей. Редкие выступления напоминали старинную игру в фанты: «„да" и „нет" не говорите, черного и белого не покупайте». Случалось, что иной оратор, разбежавшись, как на коньках, подлетал к подлинным фактам, исказившим нашу литературную жизнь, подлетал и стремительно откатывался назад, к мнимым, показывающим новый литературный взлет. О том, что взлета нет, что самый литературный язык мертвеет, задыхаясь от плоскостей и канцеляризмов, говорил только Паустовский. Его не слушали или не слышали — у него был слабый, хрипловатый голос. На некоторых лицах было написано выражение неловкости, как в хорошем обществе, когда в интересах приличия стараются не замечать странного поведения уважаемого человека*. * На Втором съезде Паустовскому не дали слова. Делегация (в которую входил и я) обратилась по этому поводу в президиум к К. Симонову, но он веж¬ливо ответил, что имя Паустовского числится в списке писателей, которые намерены выступить в прениях, и если очередь дойдет... Очередь не дошла. Не то было на Первом съезде. Литература была еще сильна, молода — недаром же, согласно мандатным данным, средний возраст писателей был тридцать шесть лет. (В 1974 году в Ленинграде я слышал выступление писательницы Н., которую приняли в СП, чтобы хоть немного снизить средний возраст ленинградских литераторов. Писательница была не девочка.) Одновременно работали (по-разному преодолевая препятствия) Горький, Асеев, Бабель, Веселый, Зощенко, Олеша, Пастернак, Тихонов, А. Толстой, Тынянов, Чуковский и не избранные на съезд Ахматова, Паустовский, Булгаков. Энергично действовали иноязычные писатели, не менее первоклассные — Тициан Табидзе, Паоло Яшвили, Егише Чаренц и многие другие. Доклад Н. И. Бухарина был обращен к профессиональной литературе, и она отозвалась горячо, искренне, без оглядки. Он же первый дал обстоятельное толкование «социалистического реализма», которое впоследствии, после его гибели, было раздергано бесчисленными мародерами. Это было толкование настолько широкое, что в него вливалась даже «поэзия типа Фауста, с иным содержанием и иной формой, но с сохранением предельности обобщения» — поэзия, которая, по его мнению, «безусловно входит в состав социалистического реализма». Уже и это убедительно показывает фантастичность нарисованной Бухариным картины. Недаром же, рассказав о том, что происходит в нашей поэзии, он не подтвердил примерами свое толкование «соцреализма». Примеров не было, не могло быть, потому что критерий был расплывчат, неясен и — это главное — воздвигнут на «точке зрения», на «едином аспекте». Вот почему победило именно то направление, от которого Бухарин настоятельно предостерегал, настаивая на многообразии искусства: «Если мы этого не сделаем, то перед нами возникнет опасность ведомственного отчуждения, бюрократизации поэтического творчества, когда заказ дается Наркомпросом, НКПС, профсоюзом транспортников, профсоюзом деревообрабатывающей промышленности и проч. Это, разумеется, уже не искусство. Во всяком случае, налицо гигантская опасность, что такого рода искусство перестанет быть искусством. Не на этих путях нужно идти вперед». Но именно «на этих путях» пошли мы — не вперед, разумеется, а в сторону, в тупик так называемого социального заказа. Недаром Юрий Тынянов еще в двадцатых годах написал эпиграмму, задолго предугадавшую опасения Бухарина: Был у вас Арзамас, Был у нас ОПОЯЗ И литература. Есть заказ касс, Есть указ масс, Есть у нас младший класс И макулатура*. * Надпись на статье «Пушкин и архаисты», подаренной Б. М. Эйхенбауму 21 .V. 1927. Нет, не был с помощью социалистического реализма создан новый Фауст. Напротив, вопреки этому «флогистону» мы получили поразивший весь мир своей выстраданной силой роман Булгакова «Мастер и Маргарита». Почему «флогистону»? — спросит меня читатель. Так называлась некогда «материя огня», с помощью которой сперва алхимики, а потом химики объясняли многочисленные явления. Лавуазье доказал, что флогистона не существует. Впрочем, от социалистического реализма теория флогистона отличалась тем, что в течение целого столетия она гипотетически связывала обширный круг явлений. Она побуждала к поискам, интенсивно участвуя в развитии науки. Соцреализм сыграл как раз обратную связь в развитии искусства, и недаром я, работая в литературе более полувека, ни разу не воспользовался этим неопределенным понятием. 9 Значение доклада Бухарина заключалось в том, что — единственный на съезде — он открыто вызывал на спор, — и спор состоялся. Демьян Бедный, Сурков, Безыменский, Кирсанов выступили с речами, в которых упрекали Бухарина в том, что он: 1. Отметает социально-классовый анализ; 2. «Ликвидирует» пролетарскую поэзию; 3. На вершинах советской поэзии видит Сельвинского и Пастернака; 4. Отводит поэзию в тыл с фронтовых позиций; 5. «Наиболее близких нам людей огульно обвиняет в элементарности»; 6. «Начисто топит Маяковского» и т. д. В заключительном слове он с блеском высмеял оппонентов, показав себя опытным, тонким и остроумным полемистом. Нет сомнения, что «фракция обиженных», как он назвал своих оппонентов, обратилась куда-то в высшие сферы, потому что на следующий день он вынужден был извиниться. Впрочем, он воспользовался этой возможностью, чтобы подтвердить основные положения своего доклада: «В области поэтического творчества должна быть широкая свобода соревнования в творческих исканиях, постановках проблем и их решениях. Обязательные директивы в этой области привели бы к бюрократизации творческих процессов и сослужили бы плохую службу всему делу развития искусства. Метод социалистического реализма предполагает разнообразие всех форм творческого соревнования, и официальная канонизация отдельных авторов точно так же была бы неправильной». Официальная канонизация! Ручаюсь, что среди делегатов съезда не было ни одного, кто был бы способен вообразить, до какого уродливо-оскорбительного разнообразия дойдет казенное причисление к лику святых! Впрочем, разнообразие относится к жизни, а не к мертвым. В самом деле: чем, в сущности, отличается принудительная канонизация Маяковского от принудительной канонизации Шолохова, который уже давно скончался как писатель, хотя и безуспешно притворяется живым? Вместо того, чтобы противопоставить трагически-благородную биографию Маяковского сомнительной биографии Шолохова, их обоих еще в школе тащат на пьедестал, заставляя бедных подростков в равной мере ненавидеть и того, и другого. Однако дело не в том, что Бухарин намеренно провел границу между поэзией «высоких» и «будничных» страстей и положений. Значение его доклада заключается в том, что он первый заговорил не только о поэзии, но о поэтике, живых особенностях литературного дела, о спорах писателя с самим собой, о его направлении. Его поддержали все, кто говорил о поэзии с тонкостью, благородной уже потому, что она одна свидетельствует об отсутствии личных побуждений. Так оценил его доклад великий чешский поэт Незвал. Грузинская делегация, в которую входили Тициан Табидзе и Паоло Яшвили, безоговорочно присоединилась к докладчику. Волей-неволей с ним соглашались и те, кто ему возражал. Так, Кирсанов, защищая необходимость изучения стиховых форм, доказывал, что преодоление инерции в поэзии невозможно без борьбы направлений. Не называя Бухарина по имени, Первомайский связал поиски новой литературной формы с судьбой своего поколения — поколения двадцатисемилетних. Мало сделано, — сказал он. — В этом возрасте погибли Лермонтов и Петефи. Не изысканная рифма, не волшебная музыка слова, а молния духа, пробегающая между ними, — вот истинная стихия поэзии. Мне запомнилась речь Тихонова, сказавшего, что «молодые поэты должны искать и жить рискуя, а не прибедняясь». Настоятельно требуя опытов над стиховым словом, он призывал учиться у Пастернака искусству богатой образности, стремительной искренности, непрерывного дыхания. Тициан Табидзе и Егише Чаренц, не повторяя уже вполне отстоявшуюся к тому времени формулу о братстве народов, говорили о братстве риска, о братстве открытий, поисков, откровений. Пастернак попытался дать ее определение: «Что такое поэзия, товарищи, если таково на наших глазах ее рождение? Поэзия есть проза, проза не в смысле совокупности чьих бы то ни было прозаических произведений, но сама проза, голос прозы, проза в действии, а не в пересказе. Поэзия есть язык органического факта, то есть факта с живыми последствиями. И, конечно, как все на свете, она может быть хороша или дурна в зависимости от того, сохраним ли мы ее в неискаженности или умудримся испортить». Когда съезд приветствовали метростроевцы, он кинулся из-за стола президиума, чтобы снять с плеча одной из работниц отбойный молоток. Она не позволила — молоток входил в картину приветствия, — и он, смущенный, вернулся на свое место. Это происшествие отразилось в его речи: «Когда я в безотчетном побуждении хотел снять с плеча работницы метростроя тяжелый забойный инструмент, названия которого я не знаю, но который оттягивал книзу ее плечи, мог ли знать товарищ из президиума, высмеявший мою интеллигентскую чувствительность, что в этот миг она в каком-то мгновенном смысле была мне сестрой, и я хотел помочь ей, как близкому и давно знакомому человеку». Он закончил свою речь предостережением: «При огромном тепле, которым окружает нас государство и народ, слишком велика опасность стать литературным сановником. Подальше от этой ласки во имя ее прямых источников, во имя большой, и дельной, и плодотворной любви к родине и нынешним величайшим людям». Можно смело сказать, что поэты с редким единодушием поставили съезд перед вопросом: «Как писать?» — и спор выплеснулся из зала, разбежался по кулуарам, перебросился на улицы Москвы и в номера гостиниц. На съезде было много иностранных писателей, и среди них Арагон, Фридрих Вольф, Мартин Андерсен-Нексе. Добросовестно и с вдохновением они приняли участие в разгоревшемся споре. Незвал изложил свое кредо, пользуясь словом «сюрреализм». Далеко не всегда сложный поэт виновен в том, что он недоступен. Чем интенсивнее скрытый смысл, тем сильнее действует он на культурного человека. То отраженно, то с режущей глаза реальностью вспыхивало в речах революционных деятелей Запада и Востока политическое напряжение. Японский режиссер Хиджикато оказался пэром, в кругах императорского двора были ошеломлены его выступлением, и токийские газеты сообщили, что по возвращении на родину он будет немедленно арестован. 10 Это кажется странным, но я редко остаюсь наедине с собой. И даже если в комнате нет никого, кроме меня, это еще не значит, что я способен увидеть себя, свое дело и свое прошлое спокойно и беспристрастно. Лишь в последние годы мне удавалось время от времени добираться до самого себя. Нужно многое, чтобы пробиться через жалость к себе, через легкость самооправдания, но зато, если это удается, и выигрываешь многое. Полузнание или даже четвертьзнание самого себя — одно из самых неодолимых последствий пережитого. Какие только доводы и поводы ни придумывались в прошлом, чтобы заслонить себя от внутреннего взгляда! Это было не явлением, а процессом, происходившим то медленно, то быстро. Сомнения, доходившие подчас до отчаянья, смягчались сознанием железной необходимости или исполненного долга. Так, речь Олеши была не чем иным, как искренней попыткой заслонить себя от себя самого, редкая по своей доказательности, потому что перед слушателями, как на черно-белом экране, появились тогда два Олеши, не очень искусно разделенные им самим, но уже успевшие отойти на порядочное расстояние. Первый из них еще отбрасывал тень. Можно ли писать других, видя себя издалека? Да, в самых общих контурах, безуспешно пытаясь понять сокровенную сущность явлений. От общего контура до схемы — только шаг, а от схемы не так уж далеко и до «схимы». Это не каламбур. Нечто аскетическое, слепое, восторженно укладывающееся в правила литературного поведения подчас чудилось мне при чтении иных давно и справедливо забытых произведений. Я знаю опытного талантливого писателя, который, вернувшись в наши дни к своей многократно переиздававшейся книге, сократил ее на двенадцать печатных листов, — это много, если вспомнить, что в тургеневских «Отцах и детях» меньше восьми. Книга выиграла, потеряв прежнюю розовую стройность, хотя она-то и стоила больше всего времени и труда. Но были и другие писатели, которые, оставаясь собой, никогда не переставали прислушиваться к музыке призвания. Ничто не могло заставить их переоценить свою связь с революцией и потерять уважение к этой внутренней связи. «И если бы Вы этого даже и не хотели, революция растворена нами более крепко и разительно, чем Вы можете нацедить ее из дискуссионного крана, — писал Б. Пастернак своим друзьям Т. и Н. Табидзе в 1936 году. — Не обращайтесь к благотворительности, мой друг, надейтесь только на себя! Забирайте глубже земляным буравом, без страха и пощады, но в себя, в себя. И если Вы там не найдете народа, земли и неба, то бросьте поиски, когда негде и искать. Это ясно, даже если бы мы и не знали искавших по-другому. Разве их мало? И плоды их трудов налицо». Но пушкинское «И с отвращением читая жизнь мою» повторялось в душе, когда я принимался за эти воспоминания. В прошлом — ошеломляющее, почти нетронутое богатство лиц и картин, небывалых по своей остроте и значению. Можно ли, не всматриваясь в себя, не освободившись от взгляда «поверх вещей», рассказать о них убедительно и правдиво? В настоящем — собственный голос жизни, подчас еле слышный, полузаметный, однако сумевший отменить прежнюю риторику и мнимое благополучие. Искусственность перестала считаться обязательным условием искусства. Ложный расчет с действительностью миновал ее, когда к изображению жизни перестали подходить на ходулях. Вот почему молодые литераторы с такой естественностью пишут о том, что в недавние годы считалось незначительным, не заслуживающим внимания, а на деле всегда было источником нового в искусстве. Да, и об этом надо думать, пристально вглядываясь в себя, неустанно и беспощадно испытывая память! Ведь память приводит в движение совесть, а совесть всегда была душой русской литературы! ПРИЛОЖЕНИЕ По далеко не полным данным Краткой Литературной Энциклопедии, подверглись репрессиям в годы сталинского террора следующие из делегатов Первого съезда советских писателей: С РЕШАЮЩИМ ГОЛОСОМ 1. АМАНТАЙ А. Г. — башкирский поэт, фольклорист (1907—1944) 2. БАБЕЛЬ И. Э. (1894—1940) БАКУНЦ А. (1899—1937) 3. БЕРГЕЛЬСОН Д. Р. (1884—1952) 4. ВЕСЕЛЫЙ АРТЕМ (КОЧКУРОВ Н. И.) (1899—1939) 5. ГОЛЬДБЕРГ И. Г. (1884—1939) 6. ГОФШТЕЙН Д. Н. (1889—1952) 7. ДАМБИНОВ П. Н. (псевдоним СОЛБОНЭ ТУЯ) — бурятский поэт, публицист (1880—1937) 8. ДЖАВАХИШВИЛИ (АДАМАШВИЛИ) М. С. (1880—1937) 9. ДЖАНСУГУРОВ И. — казахский поэт (1894—1937) 10. ЗАЗУБРИН (ЗУБЦОВ) В. Я. (1895— 1938) 11. ИТИН В. А. (1894—1945) 12. ИШЕМГУЛОВ Б. 3. — башкирский писатель (1890—1938) 13. КАЛЯЕВ С. К — калмыцкий писатель, отбыл двадцатилетнее заключение 14. КАМЕНГУЛОВ А. Д. (1900—1937) 15. КАСАТКИН И. М. (1880—1938) 16. КАТАЕВ И. И. (1902—1939) 17. КВИТКО Л. М. (1890—1952) 18. КИРШОН В. М. (1902—1938) 19. КОЛЬЦОВ М. Е. (1898—1940) 20. КОНОВАЛОВ М. А. (1905—1939) 21. КОРЕПАНОВ-КЕДРА Д. И. - удмуртский писатель (1892—1949) 22. КОРНИЛОВ Б. П. (1907—1938) 23. КОРОЕВ К. А. — осетинский писатель, был лишен свободы с 1937 по 1957 г. 24. КОЦЮБА Б. М. — украинский поэт (1892-1939) 25. КУЗЬМИЧ В. С. — украинский писатель (1904—1943) 26. КУЛИК И. Ю. — украинский писатель, общественный деятель, критик (1897-1941) 27. КУРБАНАЛИЕВ И. — лакский поэт, был лишен свободы с 1938 по 1956 г. 28. ЛАЙЦЕН Л. П.— латышский писатель (1893—1938) 29. ЛЕЛЕВИЧ Г. (КАЛМАНСОН Л. Г.) - (1901 — 1945) 30. МАЙЛИН Б. Ж. — казахский писатель (1894—1939) 31. МАЛЕНЬКИЙ (ПОПОВ) А. Г. (1904—1947) 32. МАРКИШ П. Д. (1895—1952) 33. МИКИТЕНКО И. К. (1897—1937) 34. МИЛЕВ Д. — молдавский писатель (1887—1944) 35. МИЦИШВИЛИ (СИРБИЛАДЗЕ) Н. И.— грузинский писатель (1894-1937) 36. НИГМАТИ Г. (НИГМАТУЛЛИН Г. А.) — татарский писатель, литературовед (1897—1938) 37. НИКИФОРОВ Г. К. (1883—1937 или 1939) 38. НУРОВ Р. Н. — дагестанский поэт и драматург (1889—1942) 39. ОЙУНСКИЙ (СЛЕПЦОВ) П. А.- якутский писатель и политический деятель (1893—1939) 40. ПЕТРОВ П. П. (1892—1941) 41. ПИЛЬНЯК (ВОГАУ) Б. А. (1894— 1937) 42. РУЧЬЕВ Б. А. — был репрессирован в 1937-м, реабилитирован в 1957 г. 43. САЙФИ В. К. — татарский писатель (1888-1938) 44. СВИРИН Н. Г. (1900—1944) 45. СЕЙФУЛЛИН С. — казахский писатель и общественный деятель (1894-1939) 46. ТАБИДЗЕ Т. Ю. (1895—1937) 47. ТАГИРОВ А. М. — башкирский писатель, государственный и общественный деятель (1890—1938) 48. ТАЧНАЗАРОВ О. — туркменский поэт и критик (1901 — 1942) 49. ТРЕТЬЯКОВ С. М. (1892—1939) 50. ТУЛУМБАЙСКИЙ Г. (ШАХНАМЕ- ТОВ Г. 3.) — татарский писатель и л итературовед (1900— 1939) 51. ФАРНИОН КОСТА (ФАРНИЕВ К. С.) — осетинский поэт и прозаик (1908— 1937) 52. ФЕФЕР И. С. (1900—1952) 53. ХАРИК И. Д. (1898—1937) 54. ЧАНБА С. Я. — абхазский писатель и государственный деятель (1886— 1937) 55. ЧАРЕНЦ (СОГОМОНЯН) Е. А. - армянский поэт и прозаик (1897— 1937) 56. ЧАРОТ (КУДЗЕЛЬКА) М. С. — белорусский писатель (1896—1938) 57. ЭЙДЕМАНИС (ЭЙДЕМАН) Р. П.— латышский писатель и военный деятель (1895—1937) 58. ЮЛТЫЙ (ЮЛТЫЕВ) Д. И. - башкирский писатель и общественный деятель (1893—1938) 59. ЯСЕНСКИЙ Б. (1901 — 1941) 60. ЯШВИЛИ П. (1895—1937, покончил с собой) С СОВЕЩАТЕЛЬНЫМ ГОЛОСОМ 61. АРОСЕВ А. Я. (1890—1938) 62. БЕРЗИН Ю. (1905—1938) 63. БЕСПАЛОВ И. М. (1900—1937) 64. ДОБРУШИН И. М. (1883—1953) 65. ДУБИНСКИЙ И. В. — был репрессирован в 1937-м, реабилитирован в 1955 г. 66. ЗОРИЧ А. (ЛОКОТЬ В. Т.) - (1889— 1937) 67. ЛИТВАКОВ М. И. (1880—1939) 68. ЛУППОЛ И. К. (1896—1943) 69. МААРИ ГУРГЕН (АДЖЕМЯН Г. Г.) — был лишен свободы в 1936—1947 и 1948—1954 гг. 70. МАЗНИН Д. М. (АРСЕНИЙ ГРАНИН) - (1902—1938) 71. МЕДВЕДЕВ Г. С. — удмуртский писатель (1904—1938) 72. НУСИНОВ И. М. (1889—1950) 73. ОЛЕЙНИКОВ Н. М. (1898—1942) 74. ОШАРОВ М. И. (1894—1943) 75. РИХТЕР О. (ИОАСС О. А.) —латышский писатель (1898—1938) 76. СЕЛИВАНОВСКИЙ А. П. (1900— 1938) 77. СЕМЕНКО М. В. — украинский поэт (1892—1937) 78. ТАРАСОВ-РОДИОНОВ А. И. (1885— 1938) 79. ТОГЖАНОВ Г. С. — казахский публицист и критик (1900—1937) 80. ТОТОВЕНЦ В. С. — армянский писатель (1894—1937) 81. ЧЕСНОКОВ Ф. М. — мордовский писатель (1886—1938) ======================= В продолжение темы: Антипина В. - "I съезд советских писателей"

Эуг Белл: Прочитал эту замечательную книгу с огромным удовольствием. Разобрался во всем, но не все понял, но то, что понял - было хорошо. Привожу отрывки. Так часто литература вела к революциям. Просвещение во Франции, Серебряный век в России. Чему же служила та литература? Да-да, она была посвящена людям, которые, охамев от незаслуженного уважения, пришли и сожгли ее на площадях! Прогресс не демоничен, он может быть без крови и без слез. Точнее, они необходимы, безусловно, но не по эту сторону прогресса. Кровь в жилах, слезы - в глазах. Нив коем случае не на полу или щеках. Прогресс, войди в кровь людей! Люди, не будьте кровью прогресса! Рим поступил с мужеством патрициев, впустив в себя варваров. Он понял, что уже не сравится сам со своей болезнью бездействия, и предложил себя как женщина - но не как проститутка. Не его обесчестили, а он - сам себя, поэтому не было позора. Оказывается, слова состоят из предлогов, и поэтому лучше употреблять предлоги как можно реже. Но даже это не все. В предлоге - соитье междометий, и если потихонечку, терпеливо, запасшись сладострастием, обнажать слово за словом - вы вдруг увидите, что вам не говорят ничего, на вас попросту лают. В конце концов, лают и собаки, и люди. Значения же слов, которые немыслимым образом выходят из этого лая, абсолютная иллюзия. И как люди не догадываются, что со стороны их общение выглядит дико! Надеюсь, после смерти тиранов большинство поняло, что есть философская система... И мало кто отважится теперь построить свою. Мечты, надежды, разочарования истощили тебя как морфий; теперь ты понимаешь, что мог бы сделать то, что сделал, со спокойствием и радостью. Мне кажется, могу бросить-отпустить уже и самого себя - к людям. Я вырос у себя, точно сын у отца, и мне пора в мир. ...Глаз себя е видит. Способность эта отсутствует у его не зря, сквозь ее отсутствие белеет предрассветное небо. К чему же руки, только и занятые тем, что трогают, тискают и царапают самих себя?! Наверное, чтобы застыть... Пускай хоть все человечество сожрет друг друга, но и оставшись один, я не испытаю одиочества. Быть может, один-то как раз и сможешь его не испытать. А до этого люди затмевали тебе человечность вселенной. Они были "слишком человечны"... И когда после этой школы безлюдности ты вновь встретишь кого-нибудь, то сможешь по-настоящему его полюбить. На опустевшей планете это будет такой же одинокий, как ты, ученик той же школы. Вы полюбите друг друга, ак никогда. И, возможно, эта сила убьет вас. Любовь - страшная мощь. Человечество выживает лишь благодаря ее недостатку. Если бы говорилось абсолютно все, говорить было бы нечего. В минуты, когда все, о чем молчали, выходит на улицу, происходит крах трудолюбия, люди увлекаются обнажением всего подряд, а труд - это культура намеков. Тоталитаризм, воспитывающий человека на этой культуре, должен, однако, быть не снаружи в форме государства, но внутри, пронизывать человеческое подсознание...

Эуг Белл: Нас так долго учили принуждать себя к деятельности, что по десятом классе мы погрузились в беспробудную лень и потеряли четверть жизни, мы, несчастные двоечники той школы, где не могло быть учителей иных, кроме нас самих. В нас ценно отвращение к рабству, но оно же мешает нам надеть на себя узду духа. Инстинкт не свободен - перво-наперво от самого себя, т своей воли. Когда инстикт убывает, растет так называемая "свобода выбора" и начинает казаться, будто ты на вершине владения собой, можешь как подчиниться, так и не подчиниться рефлексу. Но это самообман: наростает "не подчиниться", увеличивается слабость рефлекса. Вокруг такой слабости и рисуют нимб "свободной воли". Такой воли не бывает, воля сама по себе, ей сложно быть свободной-вольной или несвободной-неольной. Если воля свободна, то не иначе как от самой себя, а значит, свобода воли - это самоубийство воли! С человеком легко, когда у него нет обязательств перед тобой. Простоту общения убивает всякая ответственность, должники и кредиторы не любят друг друга. Не требуйте от современного человека героизма, да и даже обыкновенной помощи в смертельную для вас минуту. Человек помельчал, жизнь стала ему трудной, ну хотя бы из-за его растущего количества. Не судите его, берите то, что пока дают. Ведь в нем, освобожденном от морального диктата, есть еще достаточно и для ума, и для сердца. Дарите, а не одалживайте - что-нибудь вам вернут. Хохот беса хочет весь мир - чтобы наконец прекратился пустой рост и началось прочувствованное напряжение. Но вынесет ли такую прочувствованность тот, кто отвык быть полным?

Эуг Белл: Только пессимизм и позволяет шагнуть вперед! Утратив веру в движение, освобождаешься от бреда, коим тешит себя покой. Ничто не тормозит так, как наличие выхода! Когда он есть прямо перед тобой, нет нужды искать его, то есть - не надо двигаться. Даже если и ринешься к нему с отчаянием неудачника, наконец ужаснувшегося своей жизни, выход никогда не приблизится настолько, чтобы выпустить. Главный побег, коего мы чаем, - это побег из тюрьмы себя, но выход всегда придуман нами самими. Посему безвыходность - единственный истинный выход. Черт есть тсутствие черт, в которых могли бы поблескивать слезинки радости. Прости меня за слова. Для самого глубокого моря отыщется высота, с которой видно дно. Не делаю лишний раз то, чт могу, но что вызывает подсознательное отвращение. Но не хочу перебарщивать и с тем, что хочется делать, - боюсь пресытиться. Какова же разница между желанием и нежеланием и как определить необходимость? Не требуй больше, чем могут дать, тогда-то, возможно, получишь искомое. Относись так и к самому себе. В каждом расцвете - предчувствие упадка. Нет разворачивающейся вечной юности. Обозначается только сцена, причем кто актеры, никогда не известно, игра же происходит быстро и мерзко, никто не успевает уяснить, чья взяла. Труд несовместим с человечностью. Самое непонятное начинается тогда, когда люди становятся близкими. Были уважение, почтительность, пиетет, дистанция. Теперь - больше любви, открытости, искренности, но вместе с тем - какое-то отвратителное панибратство, развалка. Можно появляться друг перед другом в растрепаном виде, лезть в душу, навязываться, ссориться, драться...

Трак Тор: А где можно увидеть эту замечательную книгу?

Эуг Белл: Олег! Я уверен, Феликс тебе ее подарит, если у него сохранились экземпляры. Я ему написал - но он не так часто заглядывает в контакт.

Трак Тор: В предлоге - соитье междометий, и если потихонечку, терпеливо, запасшись сладострастием, обнажать слово за словом - вы вдруг увидите, что вам не говорят ничего, на вас попросту лают. В конце концов, лают и собаки, и люди. Значения же слов, которые немыслимым образом выходят из этого лая, абсолютная иллюзия. Это типичная магия слов :) Если её стряхнуть, видно, что если слова - лай (что, вообще говоря, верно), автор бы не лаялговорил нам ничего. Но ведь зачем-то это ему надо? -------------------- Книга издавалась "Юностью". Есть в инете кое-что из статей Феликса в Юности, но там нет этих отрывков. Собственно, набрав имярек в поисковой строке увидишь контекстную рекламу "Озона" в браузере (да и кое-что в своб. доступе есть - но пусть лучше желающие больше узнать о магии слов купят книгу) -------------------- Человек попадает под магию слов сообразно со своей личной историей (я включаю в нее и психологию), он увидит ту или иную словесную картинку в соответствии с приобретенными склонностями так же четко, как реальные вещи и события. Собственно, в нашем мозгу только картинки, из этого и появилась "Матрица".

Трак Тор: 15. Внезапно ослабевает все, что так упорно стремилось. Ничто не достигает поставленных целей, ничто не оправдывает своего существования. Нет исхода. Ибо цель бессмысленно далека от тех, кто стремится к ней. Они ей не нужны. То, что она поставлена, есть уже результат – и цель уходит, как уходит от писателя написанная книга. Все СЛЕДУЮЩЕЕ ЗА целью абсурдно по сути, обман, логический промах, вырождение, неумение что-либо творить, когда зрения не хватает ни на что, кроме уже сотворенного (то есть цели). Настоящий же созидатель всегда способен заглянуть туда, где еще ничего нет (абсолютно ничего!), заглянуть и вытащить то, чего как бы никогда не было. Конечно, всё повторяется, однако творец наивен, как ребенок, а преследующий цель туповат, как взрослый, считающий: раз ничто не ново, то нечего изобретать. Взрослым кажется, будто они честней. Но они ведь не осуществляют цель… Старость – вот и загадка и, одновременно, разоблачение потаенного самообмана взрослых. Человек не может жить не творя, слова не скажет не допустив хоть маленького вранья. У тех же идущих к цели, коль скоро они обманывают себя забвением о смерти, в подсознании сидит тайная гордость творцов. Сделайте же ее открытой, покажите свою наготу. Нагота прекрасна! Нам кажется, что жизнь трудна, поелику длинна. На самом деле она комната. В ней передвигаются с одного места на другое лишь два-три стула, и рождаемся, и умираем в одной и той же кровати. Оглядываясь, поражаешься слепоте, с которой шел. Мечты кружили голову, масса возможностей сбивала с ног. Сколько надежд! Сколько разочарований… И все это только ради того, чтобы пройти вот этот краткий путь, воистину – путь от двери к окну. Мечты, надежды, разочарования истощили тебя, как морфий; теперь ты понимаешь, что мог бы сделать то, что сделал, со спокойствием и радостью. Время, которое ты незаслуженно соскреб со стенок вечности, придавливает тебя к старости – и она мерзка. А происходит всё в той же комнате, на тех же зассанных простынях. О ужас Будды! Мы слепые котята, ползающие по кружку. Когда мы прозреваем это, на радость – что все оказалось столь просто – уже нет сил. Старость – похмелье жизни. Да-да, мы не жили в этой комнате, мы устроили в ней безобразную попойку. Каждый миг казался нам вечностью, однако был-то всего лишь мигом – не больше и не меньше. Зачем обкрадывать злопамятную вечность? Не сама ли она удостоит нас своим приходом? Феликс Шведовский пишет:...империя (русская - ТТ) пала. И на Форуме пасутся козы... Или козлы? Не наш ли то форум? :)

arjan: Трак Тор пишет: Феликс тебе ее подарит, если у него сохранились экземпляры.Вот тексты 5-и её частей: Синдром юнца. Часть 1. Ученическая тетрадь Синдром юнца. Часть 2. Литерософия Синдром юнца. Часть 3. Комарики, или голограммы Синдром юнца. Часть 4. Приключения письма. Колобок слов Синдром юнца. Часть 5. Приключения письма. Красноватое словцо

Трак Тор: Специально не хотел давать ссылку, не уверен, что автор сам выложил свой текст. Он все-таки не классик, типа Пелевина, которому не нужно заботиться о распродаже тиража. Хотя, похоже, сам, но это отрывки

kirpichik: *PRIVAT*



полная версия страницы